Но так он думал до первой переправы, которую наводил их батальон. И от батальона осталось немногим больше половины.
Работали под бомбами, под артобстрелом, по горло в воде, двое суток без передышки.
Теперь если он и завидовал тем же артиллеристам, то несколько иначе — ему казалось, что там безопасней. Но за год войны он понял, что на передовой нет безопасных мест, и сделался фаталистом: чему быть, того не миновать.
За этот год он научился и узнал больше, чем за всю свою предыдущую жизнь. И навсегда, намертво запомнил одно, главное — делай свое дело честно и добросовестно, потому что лодыри и трусы погибают так же, как и люди честные. Так уж лучше помереть с чистой совестью.
Всю жизнь свою Фома любил лес. Любил он и дерево как материал — запах его, фактуру, цвет. С удовольствием возился с ним, сочинял всяческие замысловатые поделки.
А судьба забросила в места, где не только приличного дерева не увидишь — бурьян и тот не растет, одна только верблюжья колючка.
Сразу после армии (а демобилизовали Фому в сорок седьмом году, не засчитали службу его воспитанником) Фома приехал на Украину. Молодоженом. Жена его, живая, круглая, как мячик, украинка, была из-под Харькова. Повстречалась она ему уже после войны, в госпитале. Фома лежал с легким осколочным ранением в предплечье, а Галя была тяжело ранена в живот, перенесла сложную операцию.
Она уже стала подниматься, ходить немножко, когда привезли Фому, раненного при разминировании берлинского канализационного коллектора. Изо всей его группы в живых остался только Фома; случайно отошел за угол, а в этот момент и грохнуло. Фому ранило срикошетившим осколком, достало-таки и за углом, а четверо его товарищей сложили свои головы под немецкой землей через три месяца после победы. Но для саперов война не кончилась — нет-нет да и придет костлявая по солдатскую душу и теперь.
Галю, будущую жену Костюка, тоже ранило уже после войны. Два года простояла она на фронтовых дорогах с красными флажками в руках — маленькая регулировщица с острым, как лезвие, языком. В дождь и в морозы, в пургу и в жару, под бомбежкой и обстрелом — все судьба берегла. А тут ясным летним днем, в мирную уже пору, подстрелил из-за кустов какой-то недобиток или сопливый мальчишка из гитлерюгенда. Оборотень — вервольф. И ушел безнаказанно, не поймали подлеца. И это было Гале особенно обидно.
Госпиталь расположился в зеленом, тихом предместье Берлина — Грюнау, на берегу широкого канала. Так и запомнил Фома на всю жизнь, что любовь — это когда вокруг шуршат широкими листьями деревья, изредка глухо падают оземь глянцевые, будто полированные, конские каштаны и журчит между сваями лодочкой пристани неторопливая вода. А вокруг тишина и пахнет разогретыми за день досками. Он и Галя сидят на пристани, свесив ноги в воду, и молчат. Они очень много молчали в ту пору, наслаждались непривычной тишиной, отходили душой.
После демобилизации Фома приехал на родину жены, в небольшую деревню Богуновку. Родное село Фомы немцы спалили, близких никого не осталось — возвращаться было некуда. Поехал к жене. Вот там-то Фома и услышал историю, потрясшую его своей изуверской жестокостью.
Он жил в Богуновке уже неделю, когда впервые встретил этого мальчишку.
Роскошных нарядов тогда еще ни у кого не было, а деревенские ребятишки и вовсе ходили в латаном-перелатаном. Но этот... То, что было надето на мальчишке, и одеждой-то назвать было нельзя. Невероятно грязные, бесформенные отрепья едва прикрывали обтянутый желтой, нездоровой кожей скелетик. Ноги и руки в сплошных цыпках, колени в коросте, на голове лишай. Лицо неподвижное, усохшее — с кулачок, и только две живые точки на этом лице — огромные, лихорадочно блестевшие серые глаза.
Мальчишка двигался как-то боком, пригнувшись, легкой, скользящей походкой, поминутно оглядываясь. Видно было, что весь он напряжен, весь насторожен — ни дать ни взять маленький волчонок, случайно забредший к людям.
Когда он заметил, что Фома наблюдает за ним, то резко втянул голову в плечи, странно как-то обнажил зубы и проворно юркнул за угол хаты.
Во второй раз Фома увидел его на следующий день. С воинственными воплями его лупили трое соседских парнишек. Мальчишка молча, жутковато оскалившись, отбивался. Он ожесточенно, отчаянно кидался то на одного, то на другого, но противники были крупнее и старше. Каждый раз, когда мальчишка пытался убежать, они сбивали его с ног, и все начиналось сначала.
— Фриц! Выродок фашистский! Бей гада! — кричали они.
Фома подбежал, расшвырял нападавших. Мальчишка тут же прянул с земли и исчез, будто растворился. Только и заметил Фома, что из носа его текла кровь.
— У, ворюга! Мы тебя еще споймаем! — кричали ему вслед трое. — А вы, дядько, шо за фашиста заступаетесь, а еще солдат называется! Он свою мамку фрицам продал и двух раненых наших, его убить мало!
— А ну брысь, чертенята! — приказал, Фома и ушел в дом.
Его поразили недетская злоба и ожесточение мальчишек.
Целый день не выходили из головы слова, сказанные ребятней.
Вечером, когда с поля пришла теща, тетка Люба, он расспросил ее обо всем.
То, что рассказала Галина мать, так потрясло Фому, что он впервые за много лет, взрослым уже мужиком, заплакал.
Плакала и Галя.
И тетка Люба захлебывалась слезами, рассказывая историю Сашка.
Вот как все это было.
В конце сорок третьего года Богуновку освободили наши. Трое суток была в деревне советская власть. Мужиков в деревне почти не осталось — молодые в армии, старики перемерли, одни женщины да дети. Плакали от радости, смеялись, вынимали из самых тайных захоронок остатки сала, картошки, угощали бойцов.
Казалось бы — все, конец постылой жизни с оглядкой, в вечном страхе и тревоге. Свобода!
Но судьба распорядилась по-своему. Через трое суток немцы неожиданно контратаковали, и после короткого яростного боя нашим пришлось отойти. Слишком уж неравные были силы.
В глубоких снегах осталось несколько десятков убитых, а двоих раненых, двух совсем молоденьких парнишек-красноармейцев, привела в свой дом, спрятала на сеновале мать Сашка — Полина.
Немецкая пехота и танки пошли дальше, а через несколько дней в деревню явились каратели.
Согнали к сельсовету народ. Командир эсэсовцев, молодой, волоокий, с нежным румянцем блондин, прекрасно говорил по-русски. Белозубо и ласково улыбаясь, он осведомился, рады ли селяне своему освобождению от красной чумы.
Толпа баб молчала, опустив глаза.
— Значит, вы счастливы, это прекрасно! — сказал он. — Надеюсь, в селе ни одного советского солдата? Если есть раненые, жестоко оставлять их без медицинской помощи. Немецкие врачи быстро вылечат их.
Люди молчали.
— Значит, раненых нет? Чудесно!
Эсэсовец закурил, подумал немного. Улыбаясь, обвел спокойным взглядом толпу. Потом подозвал солдата, что-то сказал ему. Тот козырнул, убежал и через несколько минут вернулся с узким бумажным кульком.
К ногам неподвижных, застывших в тревожном ожидании матерей жались притихшие, хмурые ребятишки.
— Ну что ж, можете идти по домам. Я вам верю, — сказал немец.
Над толпой отчетливо прошелестел общий вздох, люди мгновенно оживились, подались назад — окаменелость сменилась суетливым стремлением разбежаться, уйти поскорее от опасного этого места. Самые проворные успели сделать несколько шагов, но тут немец поднял руку.
— Я знаю, как тяжело в эту войну вам — женщинам и детям. Вам голодно и трудно. И потому позвольте угостить ваших детей вкусными сладостями.
Толпа вновь настороженно застыла. Немец запустил руку в желтой кожаной перчатке в кулек, вынул оттуда горсть конфет в ярких обертках, протянул толпе. Ребятишки постарше, глотая слюну, отворачивались, многих крепко держали матери.
Немец подошел ближе, присел на корточки перед совсем крохотным мальчонкой, плотно, как в кокон, упакованным в материн шерстяной платок. Мальчонка колебался. Но немец был улыбчивый и молодой, а главное, говорил на понятном, не страшном языке.
И мальчишка робко взял конфету. И тогда несколько малышей вырвались из рук матерей и бабок, подбежали получить невиданное лакомство.
Шестеро ребятишек окружили офицера. Он дал всем по конфете, что-то ласково стал говорить, потрепал кого-то по щеке. Перепуганные матери мало-помалу успокаивались. Но вот немец поднялся во весь рост и весело заговорил:
— А теперь мы будем играть в такую игру: будто вы индейцы.
— А это кто? — спросили его. Немец криво усмехнулся.
— Индейцы? Ну, это долго объяснять. Давайте так — будто бы вы разведчики. Узнаем, кто из вас самый умный и ловкий.
Ребятишки оживились. Один даже выпростал ухо из-под шапки.
— В деревне прячутся красноармейцы. Они несчастные, раненые, им надо помогать, а то умрут. Кто первый найдет их, тот самый умный и ловкий. Тот получит полный кулек конфет.
И тогда пятилетний Сашок, сын вдовы-солдатки Полины, захлопал в ладоши и закричал:
— Я самый ловкий! Я знаю! Они у нас в соломе живут, спросите у мамки!
Над сжавшейся от ужаса толпой глухо и коротко прозвучал стон. Полина рванулась в сторону, побежала к дому.
Тогда один из солдат вскинул автомат и всадил длинную очередь ей в спину. Она резко остановилась и, переламываясь в поясе, повалилась в снег.
— Ты хороший мальчик, — сказал немец, — ты самый ловкий.
И протянул кулек Сашку.
И оцепеневший от неожиданности, ничего еще не понимающий мальчик машинально взял конфеты.
Вот этого не могли ему простить даже взрослые-люди.
Понимали все умом — малыш еще, глупый, обманул его изувер, но в душе все равно не могли примириться — на глазах мать убили, а он конфеты берет.
Через миг Сашок отшвырнул конфеты в снег, тонко, захлебываясь, закричал, бросился к матери, забился на ней, но на него уже не обращали внимания. Люди с плачем и причитаниями разбегались.
Раненые отстреливались, уложили трех карателей и офицерского коня, что взбесило эсэсовца больше, чаем потеря солдат.