1
Восстановление шахты было сейчас самой важной задачей. Мациевич занимался только этим. Дело двигалось медленно. Подземный пожар начавшийся на средних горизонтах, захватывал все новые выработки, наступал на соседние угольные поля. Его вначале пытались погасить огнетушителями и искусственно нагнетаемой в очаги углекислотой, но воздух, видимо, натекал по трещинам в породе, огонь разрастался. Даже вода, грозный враг всякого пламени, тут была бессильна — чуть ли не целую реку гнали в штреки и штольни, обратно вырывался пар, а огонь неторопливо продвигался дальше. Мациевич заранее предвидел неудачу этих быстрых способов борьбы с пожаром, он именно об этом говорил с Симаком, когда они возвращались после спасения шахтеров. И если он согласилась на эти меры, не веря в них, то лишь потому, что Пинегин требовал немедленного эффекта, — нужно было ему доказать, что немедленный эффект невозможен. На одном из совещаний у Озерова, где присутствовало все городское и комбинатское начальство, — такие совещания теперь происходили ежедневно — Мациевич предложил единственно реальный метод борьбы с пожаром.
— Мы отгораживаемся от огня бетонной стеной, воздвигаем подобные стены на всех ходах, ведущих к очагам пожара, — говорил он. — В стенах закладываем стальные трубы, будем по этим трубам непрерывно накачивать жидкую глину, чтоб она затянула все трещины и оборвала доступ воздуха. Кроме того, она сама лучше воды гасит огонь. Как только воздвигнем стены, можем начинать работу. Пожар, конечно, будет продолжаться, но мы оборвем его распространение и преградим выход ядовитым газам. Такие случаи часто бывают — работают в шахтах, где бушуют изолированные, но не погашенные пожары.
Другого выхода не было, план Мациевича был принят. Теперь Мациевич торопил его осуществление.
На шахте появились два новых человека — председатель комиссии по расследованию причин взрыва Владимир Арсеньевич Арсеньев и член комиссии Алексей Петрович Воскресенский. Им отвели кабинет Мациевича, главный инженер перебрался к Озерову — их столы теперь стояли рядом. Арсеньев, по специальности инженер-электрик, работал в энергетической лаборатории комбината, заведуя там сектором высоковольтных испытаний и наладок. Это был худой, сосредоточенный и жесткий человек — он был резок и не стеснялся в выражениях, если ему что-нибудь было не по душе. Воскресенский, химик обогатительной лаборатории, человек обширных знаний, даже внешне являлся противоположностью Арсеньеву — он был невысок, толст, приветлив и добр. Отношения у Арсеньева с Воскресенским установились сразу и более уже не менялись — Арсеньев спрашивал и командовал, Воскресенский отвечал и подчинялся. Даже живой, энергичный Симак почувствовал стеснение от ледяной сдержанности Арсеньева, когда комиссия собралась на свое первое заседание.
— Я очень ценю вашу помощь, товарищ Симак, — учтиво заверил его Арсеньев. — Вы у нас единственный горняк, будем прислушиваться к вашим замечаниям. Пока я вас не задерживаю, хочу сам обойти шахту и составить представление о взрыве, потом сравним наши выводы.
С этого началось и на этом закончилось первое заседание комиссии. Симак усмехнулся, рассказывая Озерову об этом заседании: «Похвалил и отпустил, а по существу — ни слова». Озеров озабоченно слушал Симака, он предвидел неприятные объяснения с Арсеньевым — не могло быть случайностью, что председатель комиссии не пожелал беседовать с руководителями шахты. Озеров позвонил Арсеньеву, сообщил ему: «У нас сконцентрированы все данные по аварии, не хотите ознакомиться?» В ответ он услышал холодный голос Арсеньева: «Благодарю, ознакомимся немного позже». Озеров сообщил Мациевичу о странном поведении руководителя следственной комиссии. Мациевич выругался.
— Черт с ним, пусть держится, как хочет. Больше нашего он не узнает, а нам сейчас не до него. Не волнуйся, Гавриил Андреевич, придет он еще к тебе за советами и разъяснениями.
Если с руководителями шахты у Арсеньева не завязалось никаких отношений, то с Семенюком они испортились сразу. Арсеньев пришел к Семенюку вскоре после того, как тот вылез из шахты. С Арсеньевым были Воскресенский, прокурор, фотограф и милицейские работники. Арсеньев попросил Семенюка сопровождать их. Семенюк, измученный и раздраженный — он с момента взрыва не покидал шахты, — отмахнулся от Арсеньева.
— Лезьте сами, — сказал он. — Или другого попросите, помоложе. Я уже больше не могу — третий раз вверх-вниз. Дыхания не хватает.
Он утомленно закрыл глаза, привалился к спинке дивана, шумно дышал. Его большие, со вздутыми жилами руки от утомления непроизвольно подрагивали, как у пьяницы после перепоя. И лицо его походило на лицо пьяницы — одутловатое, землистого цвета, с дергающимися жилками под глазами. Арсеньев спокойно изучал это некрасивое, неподобранное лицо — он не любил таких лиц, владельцы их были обычно люди шумные, недалекие, вспыльчивые и плохие работники. Людей этого сорта — плохих работников — Арсеньев не выносил. Семенюк, удивленный долгим молчанием Арсеньева, открыл глаза.
— Я все же хотел бы, чтобы именно вы пошли с нами, — вежливо и настойчиво сказал Арсеньев. — Вы шахтный электрик. Состояние электрохозяйства имеет самое прямое отношение к катастрофе. После нашего осмотра мертвых уберут — надо нам с вами составить общее суждение, пока они еще там лежат.
Семенюк стонал, с трудом натягивая одежду:
— Боже ж мой, помереть не дадут. Ну и люди!
В шахте Арсеньев отправился в семнадцатый квершлаг, не отвлекаясь ни на что другое. Фотограф направил свой аппарат на лежавшие в том же положении трупы, стены, разбитый транспортер — прокурор был уже удовлетворен, а Арсеньев требовал все новых снимков, каждый предмет фотографировался в нескольких видах. Вместе с прокурором он внимательно исследовал внешний вид погибших, после этого приказал сейчас же вынести их. Воскресенский позвал его поглядеть на суфляр, выбрасывавший струю метана. Арсеньев равнодушно взглянул на газовый фонтанчик, понюхал его, провел над ним ладонью и лизнул палец. Внимательнее всего Арсеньев изучал остатки разбитой взрывомашинки — прибора, специально созданного для того, чтобы производить отпалку зарядов в условиях опасной газовой среды. По странной случайности провода, шедшие от взрывомашинки, не обгорели — Арсеньев прощупывал каждый метр проводов. Он приказал доставить наверх взрывомашинку и провода и повернулся к Семенюку.
— Скажите, у вас везде здесь взрывобезопасная аппаратура? — прервал Арсеньев свое долгое молчание. — Нет ли где-нибудь обычных приборов и механизмов?
— Да нет же, — уверял его Семенюк. — Все нижние и средние горизонты давно переведены на взрывобезопасность — троллеи сняты, электровозы убрали, все заменили. Что мы — первый год в шахте? Говорю вам, в километре от самого близкого суфляра, даже этот возьмем, все равно, ближе километра нет ничего взрывоопасного. А на свежей струе, повыше, конечно, имеется — реконструкция шахты не закончена.
— И телефоны взрывобезопасные? — продолжал допрашивать Арсеньев.
— Все, говорю, какой же вы недоверчивый, Владимир Арсеньич! Простой телефон — это же искра! Нет ни одного взрывоопасного телефона, даже в устье нету. Поверьте, специально следили, чтоб и возможности взрыва избежать. Все учитывали.
— Взрыв, однако, произошел, — холодно проговорил Арсеньев.
Семенюк, смешавшись, замолчал. Он пробормотал, когда Арсеньев уже отвернулся:
— Произошел, конечно. Так ведь какое наше отношение к взрыву? Лично я думаю, электротехника здесь ни при чем.
Выйдя из шахты, Арсеньев начал опрашивать рабочих, находившихся в момент взрыва в шахте. У его кабинета уже толпился народ: перед спуском в шахту Арсеньев передал секретарше Озерова список лиц, которых он хотел бы видеть. Допрос людей он проводил совместно с прокурором, но его интересовали иные вопросы, чем прокурора. После записи общих сведений — о времени взрыва, силе звука, направлении пламени, выплеснувшегося из квершлага в штольню — прокурор интересовался мнениями рабочих о причине несчастья и аккуратно записывал эти мнения, а Арсеньев расспрашивал их об отпальщике Бойкове и его напарнике — что за люди, пьющие ли, драчуны или смирные, спокойные или несдержанные. Прокурор, улыбнувшись, заметил Арсеньеву:
— Какое имеет отношение к технической стороне дела, спокойный ли человек старик-отпальщик? Это ведь вопрос его характера — разные люди ходят по земле.
— Именно, — подтвердил Арсеньев. — Совершенно разные люди. Одни могут допустить неосторожность, другие — нет. Сейчас самый важный вопрос расследования — соблюдали ли эти рабочие все правила работы в газовой среде или не соблюдали, надеясь, что метана тут нет. А это в первую очередь определяется характером человека.
Не удовлетворившись расспросами рабочих, Арсеньев затребовал из отдела кадров личные дела погибших отпальщиков и Маши. Он долго изучал пухлые папки и делал пометки. Прокурор больше вопросов Арсеньеву не задавал — даже в непосредственно его, прокурорскую, область этот инженер-электрик вникал глубже, чем он. Особенно долго размышлял Арсеньев над бумагами Маши, подобранными на месте катастрофы. Записи работы Ржавого показались Арсеньеву малоинтересными, это были обычные хронометражные наблюдения с пояснениями и пометками. Но от небольшого листочка, относящегося к отпальщикам, Арсеньев не мог оторвать глаз. На этой смятой, полусожженной бумажке сохранились только заголовок и фраза: «…отпальщик вдруг заторопился», все остальное было скрыто слоем грязи и копоти. Арсеньев чувствовал, что запись эта имеет непосредственное отношение к происшествию, она, видимо, была совершена как раз перед самым взрывом и потому не доведена до конца. Почему же отпальщик заторопился? Может быть, он увидел нечто, что грозило бедой, и стремился ее предотвратить? Или, наоборот, само несчастье явилось следствием его неразумной торопливости — не на это ли указывает слово «вдруг»? Возможно и третье — он заторопился просто потому, что пришло время начать работу, тогда «вдруг» означает лишь, что он прервал свое вынужденное ничегонеделание и приступил к делу.
— Некоторые рабочие ставят катастрофу в связь с тем, что Скворцова проводила в шахте хронометраж, — сказал Арсеньев прокурору. — Прямо этого никто не утверждает, но что мнение такое есть — чувствуется. Нужно это обстоятельство серьезно расследовать. К сожалению, Скворцова больна. Придется допросить Синева и Камушкина.
Синев лежал в единственной маленькой палате поселковой больницы. Его не перевезли в городскую больницу, куда отправили Машу и раненых горноспасателей, — никаких серьезных повреждений у него не обнаружили, только несколько ушибов. Но он еще не оправился от потрясения и был слаб. Он рассказал, как шел по штольне, когда из семнадцатого квершлага вырвалось пламя, как он сперва бежал от огня, потом пытался прорваться сквозь зону пожара, но не сумел, как он кричал около самого квершлага и никто не отозвался. На вопросы о записях Маши он не мог ничего ответить.
Более обстоятельными были показания Камушкина. Он сообщил, как провел Машу в квершлаг и предупредил ее, что удаляться оттуда сейчас нельзя.
— Бойков сидел на камне, — вспоминал Камушкин. — Около него просто на земле расположился Сергей, его напарник. Скворцова тоже присела, это хорошо помню. Бойков сказал, что до отпалки не меньше часу: как всегда, он будет ждать сигнала, что можно начинать. Впечатление у меня было такое, что он не торопится и будет болтать со Скворцовой. Бойков был старик разговорчивый. Уходил я совершенно спокойный, а минут через двадцать грохнуло.
Арсеньев протянул ему запись об отпальщике.
— Как, по-вашему, что это такое? Почему он стал торопиться?
Камушкин ответил не сразу.
— Не знаю, — проговорил он наконец. — Технических причин для торопливости у него не было, сигнал еще не подавался. Может быть одно — Бойков разрешил ему начать подготовку, ну, он и старался показать, как все спорится у него в руках.
— Это возможно, — согласился Арсеньев. — Напарник, судя по всем данным, парень исполнительный и работящий. Кроме того, он молод. Такой под взглядом хронометражиста, да еще интересной девушки, конечно, покажет максимум того, что умеет. Скажите, а мог ли он что-нибудь предпринять без разрешения мастера?
— Нет, конечно. Режим у нас строгий. Да Бойков и не такой мастер, у которого можно вольничать, — крутой был старик…
— Еще один вопрос. Считаете ли вы, что Скворцова имеет какое-нибудь непосредственное отношение к взрыву? Скажем, совершила недозволенное действие или заставила его других совершить?
— Ни в коем случае, — твердо сказал Камушкин. — Она ни во что не вмешивалась, только смотрела и записывала, так было перед тем, у Ржавого, так было и у них, в квершлаге. Да она и сказала бы мне, если бы что-нибудь от ее действий…
— Вы, кстати, не разговаривали с ней об этом — о причинах взрыва? Вы ведь, кажется, вынесли ее на руках из опасной зоны? И она была тогда в сознании?
— Об этом не говорили, — признался Камушкин. — Не до того было — черти гнались за плечами… Не до разговоров о причинах…
— Жаль, очень жаль, что этого вы с ней не коснулись — многое стало бы более ясным. Самое главное вы, впрочем, нам сообщили — отпальщики ожидали сигнала и в принципе торопиться не собирались.
Вечером того же дня в кабинете Озерова на расширенном заседании партбюро шахты — на это заседание приехали Пинегин и Волынский — Арсеньев докладывал предварительные выводы. Он подробно изложил свое понимание разразившейся катастрофы. Взрыв стал возможен потому, что в семнадцатом квершлаге — то есть подземном ходе, проложенном по пустым породам, — где сидели отпальщики и Скворцова, неожиданно забила из недр земли струя метана. Рабочие, судя по всем данным, не подозревали о появлении метана рядом с ними. Почему произошел взрыв? При любом несчастье всегда выдвигается предположение о злом умысле. Это предположение — обычно первое, но самое маловероятное. Злой умысел невозможен уже хотя бы потому, что люди, замыслившие его осуществить, должны были сами погибнуть и не могли об этом не знать — о неизбежности своей гибели. Таким образом, на этой стороне расследования он больше останавливаться не будет. Что остается? Второе предположение — неосторожность отпальщиков.
Это предположение следует самым тщательным образом изучить. Все собранные им, Арсеньевым, материалы свидетельствуют об одном — отпальщики полностью соблюдали предписанную осторожность. Бойков, мастер, сорок лет провел под землею, у него не было ни единой аварии за всю его жизнь, все знавшие его отзываются о нем, как о человеке удивительной аккуратности, сдержанности и неторопливости. Он хорошо знал, какая опасная среда в шахте и чем грозит самая маленькая неосторожность. Его напарник был человек такого же характера, кроме того, он во всем подчинялся своему мастеру, без его санкции не мог ничего предпринять. Это, так сказать, общие соображения, есть и более прямые. По словам начальника участка Камушкина, мастер Бойков предупреждал его, что раньше чем через час они не начнут свою работу, так как будут ждать сигнала, разрешающего приступать к отпалке. Таким образом, отпальщик уверял, что не собирается нарушать строгие правила работы — очевидно, так оно и было. Взрыв произошел через несколько минут. Что могло быть его непосредственной причиной? Только появление огня. Вспышка пламени в насыщенной метаном атмосфере вызвала взрыв. Что-либо иное, кроме пламени, исключено — метан сам не взрывается и не загорается, как, например, уголь, его нужно предварительно поджечь. Что же это было за пламя, вызвавшее взрыв и притом так скоро после ухода Камушкина? Употребление зажигающих веществ или предметов, например спичек, заранее отпадает — все трое, находившиеся в квершлаге, некурящие, все они расписались при входе в шахту в журнале диспетчера, что не проносят с собою ничего огнеопасного. Кроме того, это свидетельствовало бы о совершенно непростительной и грубой неосторожности, а ранее он, Арсеньев, доказал, что неосторожность у погибших невероятна. Остается последнее и, видимо, окончательное — искра, внезапно пролетевшая в газовой атмосфере квершлага. Тут возникают естественные вопросы — какая искра, почему она пролетела? Как могли создаться условия, породившие эту смертоносную искру? Точный ответ на эти вопросы, возможно, дал бы единственный уцелевший свидетель катастрофы — Мария Скворцова. К сожалению, Скворцова очень слаба после операции, у нее жар и бред, к ней никого не пускают. По сообщению врачей, пройдет немало времени, пока она заговорит, сможет понимать вопросы и отвечать на них. Следовательно, придется искать решение независимо от нее. Итак, искра, ничто другое. Искры бывают разные. Очень сильный удар одного железного предмета о другой или о камень также может породить искру. Подобная искра в рассматриваемой нами обстановке маловероятна. Люди сидели, мирно разговаривали, с чего им безумствовать, бить железом о железо? Нет причин для подобной глупости. Запись Скворцовой о торопливости отпальщика относится, видимо, к тому, что он встал и начал подсоединять провода, работал быстро. Ничего, кроме этого — подсоединения проводов, — он не мог делать по самому существу своей работы. Из всего изложенного следует, что искра была электрической природы. Электрическая искра может пролететь неожиданно, и ее достаточно, чтобы породить взрыв. Что необходимо для возникновения электрической искры, без чего она не может появиться? Как это ни печально, он, Арсеньев, должен говорить начистоту — в хорошо поставленном энергохозяйстве, использующем надежные взрывобезопасные аппараты, не может быть никаких незаконных искр. Он осмотрел телефоны, кабели в непосредственной близости от места взрыва. Прямых признаков непорядка пока найти не удалось. Однако то, что взрыв произошел, свидетельствует об одном: где-то в энергохозяйстве шахты гнездится глубокий, серьезный порок. Это — предварительное мнение, конечно, его нужно подтвердить прямыми доказательствами, но он, Арсеньев, и сейчас берет на себя смелость высказать его со всей прямотой.
Арсеньев закончил и сел. И аргументация его и окончательный вывод произвели глубокое впечатление на собрание — он словно не речь держал, а вбивал гвоздь, каждая фраза казалась ударом молотка по шляпке гвоздя. Теперь гвоздь был забит до отказа, вытащить его невозможно — все было неопровержимо. Мациевич сидел мрачный. Землисто-серое лицо Семенюка стало бледным, во все углы обширной комнаты доносилось его громкое прерывистое дыхание.
Пинегин обратился к Арсеньеву:
— Эксплуатация оборудования на шахте, конечно, не на высоте, иначе такие безобразия, как этот взрыв, были бы немыслимы. Против этого вашего вывода не спорю. Однако он недостаточен. Нам нужно знать конкретную причину взрыва, чтобы вырвать ее с корнем, как больной зуб. Можете вы сегодня сказать нам, отчего вспыхнула или пронеслась эта проклятая «искра электрической природы»? В чем именно прошляпили шахтные электрики?
Арсеньев снова поднялся.
— Нет, сегодня сказать не могу. Нужно внимательно все обследовать. На это требуется время. Я ищу.
2
Арсеньев искал. Он спускался в шахту, бродил по опустевшим штрекам и штольням, подолгу задерживался у каждого аппарата. Это не было беспредметное блуждание, поиски его преследовали твердую цель — обнаружить небрежности, запущенность и прямое нарушение электротехнических правил. И так как в самом идеальном хозяйстве не обходится без просчетов, то он находил много такого, что можно было занести в свой блокнот как несомненный непорядок. Он не придирался, он знал, что непорядок непорядку рознь — не, всякий может привести к катастрофе. Первое время его сопровождал Семенюк, потом Семенюк сослался на занятость и прикрепил к Арсеньеву одного из своих мастеров. Это не улучшило отношений между Семенюком и Арсеньевым — строгому председателю следственной комиссии начинало казаться, что энергетик шахты ленив и боится вопросов, ибо плохо разбирается в своем хозяйстве. «Кабинетный работник, — беспощадно думал Арсеньев, всматриваясь в нездоровое лицо Семенюка. — Участками руководит по телефону; даже в такой ответственный момент, как выяснение причин тяжелейшей аварии, его под землю не заманить. И пьет, конечно, как лошадь, по всему видно».
Комиссия заседала ежедневно. Симак нервничал. Он наседал на Арсеньева.
— Мациевич заканчивает перемычку, — твердил он. — Зальют последнюю бочку цемента — нужно начинать работу. А мы ничего не выяснили по-настоящему. Выходит, неизвестная причина, вызвавшая взрыв, в любой момент может привести к новому взрыву. Это же камень, висящий над головой, поймите, товарищи. И раньше люди испытывали страх, а мы их разубеждали. Что же теперь им скажем?
— А вот это самое и скажете, что страшно спускаться в шахту, — холодно советовал Арсеньев. — Меня интересует точное выяснение всех обстоятельств несчастья, а не что нужно сказать людям в то или другое число. Придет время, сами будем знать и с вашими людьми поделимся своим знанием.
Наступил момент, когда ему показалось, что он нашел причину катастрофы. Он обнаружил, что изоляция кабелей, питающих энергией подземные механизмы, в некоторых местах повреждена. Это был, конечно, непорядок, и серьезный непорядок. Арсеньев показал сопровождавшему его мастеру на оборванную изоляцию. Тот улыбнулся, качнул головой и спокойно положил руку на поврежденное место.
— Ничего особенного, — заявил он уверенно. — Вы думаете, на одной нашей шахте такие штуки? Кабелей всюду не хватает, а износ неизбежен. Не закрывать же шахту оттого, что кабелек немного пообтреплется? Вы видите, я рукой дотрагиваюсь — никакой опасности!
— Во всяком случае, в моем присутствии больше таких опытов не проделывайте, — раздраженно возразил Арсеньев. — Иначе мне придется поставить вопрос, правильно ли вам присвоили вашу пятую категорию по технике безопасности.
Все же дерзкий поступок мастера смутил Арсеньева. Встревоженный и рассерженный, он стоял перед удивительными кабелями, в которых таилась смерть и которые были безвреднее дождевого червя. Было немыслимо представить себе, что тонкая изоляция, отделявшая многие сотни вольт потенциала от наружного мира, еще несет свою службу. По всем законам науки, по всем правилам практики эти кабели должны быть давно пробиты, превращены в пламя и дым мощными силами, вырвавшимися из-под их охраны. А они тянулись по стене, черные, покрытые сверху лаком, бронированные двумя стальными лентами, ничто не указывало на их близкий конец, ничто не свидетельствовало об опасности, разлитой по их поверхности, — человек дотронулся до поврежденного места рукой и остался в живых, не вспыхнул, не завопил, извиваясь в судороге. Тут снова Пыла загадка, такая же странная и неожиданная, как и вся эта катастрофа. Одна тайна превратилась в другую, не менее темную.
Арсеньев был опытный инженер, он понимал, что можно представить только один случай, когда жалкие остатки поврежденной изоляции являются неодолимой преградой для несущихся внутри кабеля мощных электрических потоков, — тот случай, если внешняя броня кабеля не заземлена. Но это само по себе было таким крупным нарушением правил, что, несмотря на всю свою неприязнь к Семенюку, Арсеньев допустить его не мог. Было и другое, еще более веское соображение — случай этот можно было теоретически рассматривать, в практике же он никогда не встречался.
— Выкладывайте ваши секреты, — хмуро приказал Арсеньев мастеру. — Что-то мне кажется, у вас плохо с заземлением этого кабеля.
На это последовал неожиданный ответ:
— А у него вообще нет заземления. И никогда не было — ни хорошего, ни плохого.
— Да вы с ума сошли! — крикнул сдержанный Арсеньев. — Сами-то вы понимаете, что делаете? Вы сознательно подвергаете опасности жизнь сотен людей! Вот он, результат вашей безграмотности, — убитые и раненые, полуразрушенная шахта!
Струсивший мастер стал оправдываться:
— Моя хата с краю, товарищ Арсеньев, так распорядился Семенюк — не заземлять, ну, мы и не заземляли. Кто же против приказа начальства пойдет?
— А если начальство прикажет вам шахту взорвать? — жестко спросил Арсеньев. — Очевидно, вы немедленно взорвете, а потом станете оправдываться — ничего не поделаешь, приказ начальства! Так, что ли, нужно понимать ваши слова?
Мастер молчал, опустив голову: он боялся из-за неосторожного слова попасть в неприятную историю.
Арсеньев был потрясен. Всего мог он ожидать, только не такого наглого попирания правил техники безопасности. Он сам проверил слова мастера. Он затребовал по шахтному телефону, чтобы ему спустили вниз измеритель заземления. Он подключал через прибор кабель ко всем окружающим предметам — рельсам, телефонным жилам и тросам — и проверял, как все они соединены с землей. Результат был один — и броневая оболочка кабеля и все эти предметы были изолированы от земли так, словно стояли на фарфоровых изоляторах. Защитное заземление, предохранявшее людей от попадания в высокое напряжение, заземление, без которого никто не имел права пускать в ход ни одну электрическую линию и машину, здесь, на этой шахте, полностью отсутствовало.
Арсеньев прошел к Семенюку. Энергетика не было. Дежурные монтеры сообщили, что Семенюк ушел домой. Арсеньев взглянул на часы. Было четыре часа дня, до официального конца работы оставалось еще два часа. Если требовалось еще что-нибудь, чтобы полностью вывести Арсеньева из себя, то ранний уход Семенюка произвел именно это действие. Уход этот был непонятен и возмутителен. На шахте разразилось крупное несчастье, таинственная беда подстерегала в каждой штольне и штреке, грозила новыми катастрофами, а один из ответственных работников показывал — явно, вызывающе показывал, — что ему плевать на все. Его же, этого работника, происшествие на шахте касалось ближе, чем любого другого.
— Что, может, начальник ваш ночевал сегодня в шахте и поэтому так рано убрался? — допрашивал Арсеньев монтеров.
Те переглядывались и пожимали плечами, об Арсеньеве уже все знали, что с ним надо держать ухо востро: строг человек.
— Да нам ничего неизвестно, сами только что явились на смену, — отвечали они неопределенно. — Вроде бы и не ночевал здесь товарищ Семенюк. Вообще-то он по утрам приходит. Здоровье у него… следит, конечно…
Арсеньев прошел в кабинет, отведенный комиссии, и задумался. Он вспомнил свой разговор с Пинегиным, когда тот назначил его в эту следственную комиссию. «Всех выводи, которые виноваты! — настойчиво говорил начальник комбината. — Всех шляп и ротозеев — фамилии, должность, — понимаешь?» Он сухо ответил тогда: «Буду заниматься техническими причинами катастрофы, ни к кому в паспорт не полезу!» Оказывается, приходится лезть в паспорта — технические причины катастрофы ходят на двух ногах и занимают хорошо оплачиваемые должности.
Он разложил перед собой стопку бумаги и сел писать официальное заключение. Все было логично и просто. Картина происшедшей катастрофы была ему ясна в любой детали. Из-за плохой изоляции кабеля на его броне появилось высокое напряжение. Так как кабель не заземлен, пробоя не произошло. А когда отпальщик прилаживал свои провода, между броней кабеля и коснувшимся ее проводом проскочила искра. Эта искра вызвала взрыв хлынувшего из земных недр метана. Таковы объективные условия, породившие катастрофу. Сами ли создались подобные условия или кто-то несет за них ответственность? Нет, сами они не могли появиться, их создали. Чем создали? Бесхозяйственностью, невежеством, преступно легкомысленным отношением к порученному им делу. Он не будет подбирать округлых выражений, он именно это слово и употребит: «преступное отношение». Кто именно допустил подобное отношение к своему делу, на ком лежит вина за гибель людей и разрушения в шахте? Непосредственный виновник, первый виновник — главный энергетик шахты по фамилии Семенюк, это была его область, он ее запустил. Но он не один. Он даже не самый главный из виновников. Над ним стоит Мациевич, главный инженер, человек, отвечающий раньше всех и больше всех за безопасность каждого своего рабочего. Человек этот всюду твердил, что безопасность шахты полностью обеспечена, он проглядел творившуюся у него под носом возмутительную бесхозяйственность и нарушение самых элементарных правил эксплуатации оборудования. Смягчающих обстоятельств для них нет. Их высокие должности не допускают смягчающих обстоятельств, они не могли не знать, что делают.
Арсеньев твердо расписался. Он понимал значение того, что было им написано. Материал, собранный им, неопровержим. Людей, которых он называл, привлекут к уголовной ответственности. Они будут осуждены. Жесток закон, но — закон, так говорили еще римские юристы. Совесть его, Арсеньева, чиста. Виновные должны страдать, чтобы не страдали невинные.
В комнату на очередное заседание комиссии вошли Симак и Воскресенский.
3
Симак вопросительно поглядел на Арсеньева — у того было торжественное лицо человека, завершившего с успехом долгие и трудные поиски. Симак радостно осведомился:
— Неужели прояснилось дело, Владимир Арсеньевич?
Арсеньев подтвердил, положив руку на написанное им заключение:
— Да, кажется, все основное стало ясным. Прошу вас внимательно выслушать.
Он подробно рассказывал о своих осмотрах и находках, о разговоре с мастером, о сделанных им выводах. Потом он протянул членам комиссии заключение. Симак с Воскресенским склонились над листами, исписанными аккуратным острым почерком Арсеньева. У Симака дрожали от возбуждения руки, он побледнел. Воскресенский был более спокоен.
Симак взволнованно поглядел на невозмутимого Арсеньева.
— Вы хотите, чтоб я подписал это заключение?
— Да, конечно, — отозвался Арсеньев. — И вы и Алексей Петрович. — Он кивнул на Воскресенского. — Без ваших подписей заключение недействительно.
— Я его не подпишу, — твердо сказал Симак. Он вдруг схватил листки бумаги, смял их и запальчиво закричал: — Вздор это, а не заключение, понимаете, Владимир Арсеньевич? Не в ту сторону направляетесь!
Теперь побледнел и Арсеньев. Он не ожидал такого отпора. Он не шевельнулся на стуле. Глаза его уставились в возбужденное лицо Симака. Арсеньев проговорил ледяным голосом:
— Прежде всего я не понимаю, что это за метод — рвать чужие бумаги. Не согласны — объясните свое несогласие. А бушевать, по-моему, незачем.
— Да, рвать — это дело лишнее, — вставил свое слово Воскресенский. Он с усилием наклонился и достал с полу брошенное Симаком заключение. — Мне тоже пока не все ясно в выводах Владимира Арсеньевича. Что же, драться из-за того?
Симак опомнился. Он был вспыльчив, не всегда умел сдерживаться, но быстро отходил. Вместе с тем он был настойчив — не менее настойчив, чем Арсеньев. Он понимал, что предстоит долгий и тяжелый спор. Аккуратно разгладив смятые листки и протянув их Арсеньеву, Симак сказал, как умел, мягко:
— Простите, Владимир Арсеньевич, от неожиданности немного погорячился. Это у меня временами бывает, не обращайте внимания. Давайте побеседуем по душам.
— Вот это уже лучше, — враждебно проговорил Арсеньев. — Будем беседовать не по душам, а по интересующему нас вопросу. И согласно требованиям логики, а не на волнах неорганизованных эмоций. Вы заявили, товарищ Симак, что я не в ту сторону направился. Я этого не понимаю. Я вообще неспособен понять, что означает этот странный термин — «сторона расследования». Я ищу причину катастрофы, чтобы впредь они не повторялись на шахте, а не обдумываю, куда можно идти, а куда не рекомендуется заглядывать. Я техник, а не дипломат.
— Конечно, конечно, — поспешно согласился Симак. — Я против вашего метода поисков не спорю — правильный метод. И дипломатия в таких важных делах недопустима. Единственное, против чего я сразу и решительно возражаю, это ваши выводы.
Арсеньев остановил его.
— До выводов мы доберемся. Не будем торопиться. Раз уж у нас возникли разногласия, рассмотрим все. по порядку. Мое заключение распадается на две части. В первой я анализирую состояние электрохозяйства на шахте и показываю, что в нем имеются вопиющие, преступные нарушения всех правил и что именно они…
— Уж и преступные, — усмехнулся Симак. Он уже полностью справился со своим волнением. — Почему такие решительные формулировки? Я лучше вас знаю Семенюка и Мациевича, я не могу допустить, чтобы они были виновны в преступлении.
— А я их совсем мало знаю, — возразил Арсеньев. — И считаю, что в этом мое преимущество перед вами, — никакие приятельские отношения не путают меня, я оцениваю людей только по их делам. Вот смотрите, — он достал из стола небольшую книжку, — правила безопасности при горных работах. Здесь есть глава «Защитное заземление в угольных шахтах». Я вам прочитаю из нее самое существенное. На каждой угольной шахте полагается иметь центральный стационарный заземлитель с сопротивлением растеканию тока в земле не выше одного ома. Ничего этого нет, вы понимаете, товарищ Симак, ничего! Вы, возможно, скажете в ответ, что его очень сложно оборудовать, этот стационарный заземлитель. И это не так. Я прочитаю вам другое место. Стационарный заземлитель представляет всего лишь стальной лист, забитый в подходящем месте, а участковые заземлители — обычные луженые или освинцованные трубы. Теперь я спрашиваю вас, товарищ Симак, неужели так трудно достать на шахте кусок обычной водопроводной трубы и подтянуть к ней несколько проводов? Почему это не сделано? Ведь от этого зависит безопасность людей, спускающихся под землю! Ответьте мне, товарищ Симак, как осмелился ваш электрик нарушить это строжайшее правило?
Он с вызовом и возмущением кинул эти слова в лицо Симаку, он уже не мог сдержать бушевавшего в нем негодования.
— Не знаю, — ответил Симак ласково и серьезно. — Совершенно не знаю, Владимир Арсеньевич, почему на шахте нет заземления: я не электрик, я не могу отвечать вам на такие технические вопросы. Но это может сделать Семенюк, он, конечно, знает, отчего заземление отсутствует. Вы разговаривали с Семенюком?
— Я еще не научился разговаривать с людьми, которых нет, — сухо возразил Арсеньев. — Я заходил к главному энергетику, но этот человек уходит домой, когда ему вздумается, его уже не было на месте. Я, впрочем, не считаю, что обязательно добиваться от человека признания его вины. Вина должна быть доказана объективными данными, независимо от признаний или отрицаний человека, только такая вина серьезна. Признание! Люди, бывало, признавались в том, что они колдуны и ведьмы и даже бесы, случаев такого рода немало — рога от этого признания у них на лбу, однако, не вырастали. Факты, открытые мной, вполне объективны — никакие разговоры с Семенюком или с кем другим не изменят того прискорбного обстоятельства, что электрические механизмы эксплуатируются на шахте без заземления.
— Вы поговорите с Семенюком, — настаивал Симак. — Обязательно поговорите, Владимир Арсеньевич. Я уверен, что он расскажет вам что-нибудь такое, что изменит ваше отношение. Я не знаю, почему шахта эксплуатируется без заземления, это правда. Но я уверен в Мациевиче и Семенюке, как в самом себе. Они не могут не понимать того, что вы так убедительно доказываете. А безопасность шахты им так же дорога, как и всем нам, во всяком случае не меньше.
Арсеньев долго глядел на Симака. Он обдумывал его возражения. Воскресенский, не вмешивавшийся в их спор, с тревогой переводил глаза с одного на другого. Арсеньев сказал принужденно и недовольно:
— Сейчас предмет нашего спора — технические причины катастрофы, а не оценка характеров людей. Однако и тут ваши позиции не обоснованы. Раз вы этого хотите, поговорим об этом. Товарищ Пинегин, информируя меня о положении на шахте, рассказал о ваших спорах с Мациевичем. Отзвуки этих споров я потом находил в протоколах технических совещаний и собраний на шахте — вы знаете, что я просматривал их за несколько лет. Вы обвиняли Мациевича в том, что он запустил работы по обеспечению безопасности шахты, вы настаивали на форсировании этих работ — разве не так? Вы предвидели случившуюся катастрофу — заранее, до того, как она разразилась, у вас тогда не было сомнений, кто будет виноват в ней, если она разразится. И вот ваши мрачные пророчества осуществились — и взрыв произошел, и люди погибли, и шахта разрушена. Теперь бы вам обрушиться на этих людей, против которых вы так умно и проницательно боролись, ведь вышло по-вашему, как вы этого не хотите понять? А вы неожиданно берете под свою защиту своих же врагов, невежд и проходимцев, чтобы не сказать больше.
— Нет, — ответил Симак, качая головой. — Нет, Владимир Арсеньевич, это не так. Неправильно вы толкуете мою позицию, совсем я этого не думал, что вы мне приписываете. Не о том мы спорили с Мациевичем, грозит ли что-нибудь жизни людей, спускающихся под землю. Если бы я был убежден, что над жизнью наших рабочих нависла опасность, что они могут в любой момент погибнуть, разве я так бы боролся? Да никогда! Я потребовал бы снятия Мациевича с работы, добился бы отдачи его под суд за пренебрежение безопасностью — вот как бы я действовал, поверьте! Но я был уверен, как и Мациевич, ничуть не меньше, чем он, что безопасность обеспечена, что людям нашим — реально, технически, если уж говорить по-вашему, — ничего не грозит. Я только указывал, что люди сами не уверены еще в своей безопасности. Они ведь не знают всего, что знает главный инженер, вот и надо скорее закончить реконструкцию, чтобы не было больше никаких поводов для тревоги. А это другое, Владимир Арсеньевич, совсем другое!
Он помолчал, он выговорил все это разом и поспешно, нужно было собраться с новыми мыслями. Теперь он не так торопился, голос его стал тверже. Арсеньев хмуро слушал его, не прерывая.
— Проходимец — это Мациевич-то? Вздор! Я все скажу — нет у нас более знающего человека, чем Мациевич. Чего он не знает, того никто не знает — вот правда о Мациевиче! Характер собачий, горд и заносчив — верно! Ему самому нелегко с таким характером жить. Но — умница! Если Пинегин его снимет, назначит другого, шахта потеряет, много потеряет от этого. Вы сказали — мои враги. У меня нет врагов на шахте. И Мациевич мне тем более не враг. Конечно, ругались с ним — как не ругаться, если что-нибудь идет не так, как тебе хочется? Я с вами тоже спорю, никогда не соглашусь с подобным заключением — разве мы враги с вами? — Симак закончил убежденно: — Подумайте еще, Владимир Арсеньевич, скороспелы они, ваши выводы. Я сам тороплю вас, но не для того, чтобы обвинить невинных людей, такая торопливость никому не нужна.
Арсеньев взял свое заключение и сложил листки один к одному, потом свернул их и положил в карман. Лицо его было спокойно, только голос выдавал раздражение и недовольство:
— Выводы наши должны быть единогласны, иначе цена им невелика. Хорошо, товарищ Симак, я постараюсь вас убедить, отложим на время этот разговор. Вам — уже неофициально — замечу: вас ослепляет ваше хорошее отношение к людям, вы ищете в них только лучшее, а в людях, между прочим, бывает и плохое, этого, пожалуй, даже больше. О Мациевиче не скажу — я от других тоже слышал, что он крупный специалист, хотя не очень этому верю. Но как вы укрываете под свое мощное крыло такого человека, как Семенюк? Я наблюдал его всего несколько дней, и иногда и часа достаточно, чтобы понять существо человека. Это же лентяй, он избегает лишний раз спуститься в шахту, его с дивана трудно поднять. Вы на лицо его посмотрите, на его мутный взгляд, дрожащие руки, красный нос — никогда не видел более определенных признаков отъявленного пьяницы…
Арсеньев, изумленный, прервал свою желчную речь. Симак медленно поднимался из-за стола. Он побагровел.
— Да как вы смеете? — сказал Симак шепотом, — Как смеете вы позорить человека, которого совсем не знаете? У меня спросите, у меня — я вам скажу, кто такой Семенюк, без ваших глупых внешних признаков! — Он сдержал гнев, заговорил спокойно и холодно: — Прежде всего этот человек двадцать пять лет на шахтах, все шахтерские должности прошел, пока стал главным энергетиком, — учился без отрыва от производства. Он попадал в подземные обвалы, взрывы, наводнения — советую вам поговорить об этой стороне его жизни, очень будет вам интересно. А сейчас он инвалид второй группы, он болен, он тяжело болен — у него недавно был инфаркт, все время повышенное давление. Ему бы лежать да лежать: и право есть и пенсия приличная — не может. Не может он жить без шахты, Владимир Арсеньевич, — этот лентяй, по-вашему. И последнее, чтобы закончить этот неприятный разговор: не то что водки, даже пива не пьет Семенюк, никогда не пил, с юности.
— Я этого не знал, — сказал Арсеньев, стараясь не глядеть на Симака.
4
Мациевич, задумавшись, шагал по кабинету Озерова — восемь шагов от двери к столу, восемь шагов от стола к двери. В управлении было пусто, служащие давно ушли. Озеров тоже отправился домой. Мациевичу было некуда идти, он не любил своей тесной одинокой комнатки, даже книги держал на работе. Здесь проходила его истинная жизнь, он иногда и спал на своем служебном диване. Он заперся у себя с вечера, как только выбрался из шахты, ходил уже второй час по кабинету, не уставая, а ничего другого так и не хотел, как этого — крепко, сладко, полно устать. Ему нужно было уйти от себя, от своих беспощадных мыслей, от своих горьких чувств, это была трудная и кривая дорожка, не просто было идти по ней — от себя.
Все дело было в том, что напряжение последних дней вдруг схлынуло. Перемычки, отрезавшие район подземного пожара от шахты, были возведены. Углекислота более не отравляла воздух в выработках. Разрушения, произведенные взрывом, были исправлены — шахта могла завтра-послезавтра начинать работу. Все это было сделано надежно, прочно. Мациевич знал, что комиссия, составленная из специалистов с других шахт, примет его работу с наивысшей оценкой, даже Пинегин, относившийся к нему по-прежнему враждебно, должен будет отметить ее в специальном приказе.
Не это его мучило.
Он возвращался мыслями все к тому же — к подземной катастрофе. В эти дни напряженной работы, когда все время приходилось быть на людях, командовать и управлять, рассчитывать и подталкивать, было не до анализа несчастья, хватало иных забот — ликвидировать его последствия. Мациевич даже сказал себе: «Ладно, комиссия по расследованию создана, она все разъяснит, выводов своих скрывать не будет — потерпи!» Он не мог терпеть, каждую свободную минутку он думал о взрыве. Сегодня же, после окончания восстановительных работ, все минуты были свободны — целый вечер, предстоящая ночь. И все больше Мациевич понимал, что наступает перелом самой его жизни: катастрофа разразилась не только в семнадцатом квершлаге, это была также его личная катастрофа, он сам потерпел крушение.
Он и вправду так думал, как сказал в штольне Симаку, — взрыв был немыслим, хоть он и произошел. Мациевич ставил себя на место отпальщиков, старался представить все, что они могли, сделать, что могла делать Скворцова, эти воображаемые их поступки были то рациональны и необходимы, то ненужны и нелепы, их объединяло одно — они не могли вызвать катастрофу. Мациевич разговаривал с Камушкиным, упрекал его, как и Арсеньев, что он не разузнал у Маши, пока она была в сознании, как произошло несчастье. Камушкина теперь со всех сторон упрекали в этом, он и сам понимал свою оплошность. Мациевич был опытный инженер, умный и проницательный, он беспощадно установил: «Взрыв был. Моих знаний не хватает, чтобы открыть его причину. Значит, они малы — мои знания». Он теперь по-иному оценил самого себя — суровой и горькой оценкой. Это была новая оценка, он привык к другой, все до сих пор утверждало его в той, прежней, ныне неверной — высокой оценке своих знаний, своего опыта, своего умения. Он не был самовлюблен, не всем в себе восхищался, но это — специальные свои знания инженера — ставил высоко, тут был истинный корень его высокомерия и гордости. Он гордился не только тем, что больше знает, чем окружающие его, это было не так уж много. Еще больше он гордился тем, что знает все ему необходимое, что у него не может быть загадок в работе. И этой гордости приходил конец — в области, которой он руководил, произошло страшное несчастье, а он не понимает, почему оно произошло, не может ли оно завтра повториться. Как же смеет он оставаться руководителем? Имеет ли он право требовать, чтобы люди спокойно вверяли ему свои жизни, если он не знает, как их охранить от опасности? Он задавал себе эти вопросы ежеминутно. Он словно уменьшался в своих собственных глазах. И все чаще Мациевич отвечал себе на эти вопросы — нет, маленький и неспособный, он не годится для занимаемой им высокой должности.
А за этим выводом нескончаемой цепочкой тянулись другие, не менее строгие, еще более горькие. Он отвечал за безопасность людей. Нет, это был не только пункт положения о функциях главного инженера, а сама душа его — он верил в свою способность обеспечить эту безопасность. Люди волновались и страшились, он презрительно их обрывал, он лучше их знал, что опасаться нечего: все меры приняты, идите и спокойно работайте. Так он отвечал им, и все это было ложь и самомнение, ничего он не сумел обеспечить — факты налицо. Конечно, не он вызвал взрыв, сознательным убийцей его никто не назовет. Но то, что взрыв мог разразиться, что он не устранил самой возможности его, — это его вина. И значит, смерть этих людей лежит на его совести, что бы там ни написала официальная следственная комиссия.
Мациевич содрогнулся. Он вдруг представил себе замкнутое, жесткое лицо Арсеньева, его ледяной неторопливый голос. Да, этот человек умеет мыслить, какой неотразимо логичной была вся цепь его рассуждений! Он прямо этого еще не сказал: ты, главный инженер Мациевич, Владислав Иванович, ты один виновен. Он выразился уклончивее — непорядки в энергохозяйстве. Из-за непорядки в энергохозяйстве тоже отвечает главный инженер. Ничего, завтра он все скажет — поставит все требуемые точки, назовет все полагающиеся фамилии. Этот на полпути не остановится. А если бы и захотел остановиться, ему не дадут. Его подтолкнут, ему вежливо и настойчиво подскажут: дело не только в непорядках, а и в том, кто эти непорядки поощрял. Вот для чего Симака назначили в эту комиссию — знали кого! Раз Симак кричал о том, что все боятся несчастья, а несчастье случилось — значит он был прав. И никто не станет разбираться, в чем состояло существо их спора. Несчастье произошло, все — главный инженер виноват, бить главного инженера! Может, сам Симак и не кинется на него с кулаками. Зачем? Достаточно только мигнуть: «В клочья!» — и полетят клочья!
«А ты думал, тебя по головке надо погладить? — вдруг спросил самого себя Мациевич. — Нет, друг, нет, сам же ты себя не милуешь. Так за что же тебя должны помиловать люди, отдающие жизнь свою в твои руки и увидевшие, что они ненадежны? Не правильнее ли дать тебе по рукам — не суй их вперед!»
Желанное утомление наконец пришло к Мациевичу. Он присел на диван, закрыл глаза, подумал с облегчением: «Теперь отдохну, посплю!» Но это была не усталость, а изнеможение, все тело ныло, сон не шел. Мациевич подумал о том, что шахта восстановлена, нужно начинать работу. Ему придется говорить с людьми, направлять их на участки, заверять в безопасности — лгать им. Отчаяние охватило его, он застонал, снова заметался по кабинету. Нет, нет, только не это, этого он не может! Он остановился посреди кабинета, сурово спросил себя: «Вот как, не можешь? Сумеешь. У тебя нет другого выхода. Не скажешь же ты людям: идите, спокойно работайте, а безопасности — что ж, безопасности не будет. Ты будешь лгать, будешь извиваться. Раньше тебе не верили, кто поверит сейчас?» В эту минуту он ненавидел самого себя.
На столе зазвонил телефон. Мациевич выругался — ему никто не был нужен, ни с кем не хотелось разговаривать. Телефон заливался. Мациевич с проклятием поднял и снова положил трубку, отключая непрошенного собеседника. Он тут же рухнул в кресло, вытянул впереди себя руки, бессмысленно глядя на стол. В нем медленно поднимались новые мысли, еще несколько дней назад они показались бы ему бредом сумасшедшего. Что останется в его путаной жизни, когда пропадет и уважение к себе и гордость собой? Зачем она нужна, эта вздорная жизнь? Он поглядел на сейф, перенесенный из его кабинета. Там, под бумагами и чертежами, лежал револьвер. Никогда он не брал его с собой, он насмехался над теми начальниками, которые ночью боялись пройти по пустынной дороге от шахты до подъемника. «Всякий человек попадается на севере», — говорили ему, оправдываясь. Он возражал: «Так вы хотите быть страшнее всякого человека?» Это была совсем ненужная игрушка, он много раз подумывал сдать ее. Но как знать, не в ней ли сейчас лежит решение всех вопросов? Нажал рычажок, и нет ни этих ядовитых мыслей, ни отчаяния, ни сознания своего краха — так просто и так быстро!
— Нет! — крикнул Мациевич, снова вскакивая. — Вздор это! Так скоро я не сдамся, нет!
Дверь широко распахнулась, рассерженный Симак появился на пороге.
— Захочешь в другой раз отделаться от кого, не ругайся в поднятую трубку, — сказал он вместо приветствия.
— Я в воздух ругался, — ответил Мациевич хмуро. — А вообще, Петр Михайлович, мне сейчас беседовать не хотелось бы — я очень устал.
— Я тоже, — отозвался Симак, снимая пальто и бросая его на диван. — И беседовать мне не хочется, как и тебе, но ничего не поделаешь — нужно.
Он вопросительно поглядел на ходившего перед ним Мациевича и спросил прямо:
— Что будем делать?
Мациевич пожал плечами.
— То, что надо, Петр Михайлович. Завтра Озеров созовет совещание, заслушаем новый докладик Арсеньева, на этот раз он будет конкретнее: не только общие непорядки, но и виновники их. Примем резолюцию — виновников осудить, а непорядки устранить. Одобрим мою работу по восстановлению шахты, меня самого снимем с должности как главного виновника, а людям со спокойной душой предложим спускаться под землю — уголек-то ведь нужен!
Симак долго молчал. Лицо его было нахмурено и враждебно, Мациевич видел, что поддерживать иронический тон беседы Симак не будет. Мациевич догадывался, зачем Симак явился к нему в этот поздний час, — он собирался подвести наедине итоги их долгим спорам, прежде чем обрушиться на него на официальном собрании. Симак в самом деле сказал, не отрывая пристального взгляда от Мациевича:
— Вижу, готов уже признать свою вину. Арсеньев, кстати, тоже пришел к тому же выводу, что и ты — в катастрофе виновато безобразное руководство Семенюка, запустившего свое хозяйство, а над Семенюком стоял, конечно, ты. Вот оба и должны отвечать.
Мациевич холодно отозвался:
— Что же, правильный вывод, все логично обосновано. Лично я не собираюсь протестовать против ваших выводов. Думаю, это облегчит вам задачу.
— Значит, ты примешь все, что тебе предъявит Арсеньев? — спросил Симак после долгого молчания.
Снова Мациевич передернул плечами.
— Что значит — приму? Не протестую — только. Вам, повторяю, хватит. — Он добавил: — Если хочешь знать, я просто не желаю унижаться до оправданий. Я не последний человек в горном деле, жизнь моя за много лет у всех на виду. Если она приводит вас к заключению, что я преступник, ничего не поделаешь — преступник.
Симак вдруг взорвался. Он чуть ли не с кулаками подступил к Мациевичу.
— Идиот! Башка надутая! — орал он. — Когда ты наконец свою поганую спесь придушишь? Вот уж воистину граф с девяностолетним подземным стажем! Сколько раз хотелось за эти твои выкамаривания по морде тебе влепить! Честное слово, жалею, что раньше этого не сделал, при всех! Даже в такую минуту трясешься, как бы не опустился твой задранный нос. Жизнь на виду! У всех у нас на виду, а не в подполье, нечего важничать! Преступник! Я Арсеньеву сказал, что если ты преступник, то и я преступник. Устраивает тебя это? Все твои распоряжения и действия поддерживаю, кроме того, что заволынили с окончанием реконструкции, а это к катастрофе отношения не имеет.
У Мациевича захватило дыхание. Всего он мог ожидать — не этого. Он вдруг увидел, что не только ошибся где-то в оценке технического состояния шахты, но еще сильнее ошибался в другом, может быть не менее важном, — в оценке людей. Он не рассердился на брань Симака, она была ему даже приятна. Он только спросил:
— Не понимаю, чего же ты хочешь от меня? Зачем ты ко мне пришел?
— Как — чего хочу? — крикнул Симак. — Как — зачем пришел? Неужели вправду не понимаешь? Людям спускаться в шахту — что мы скажем им? Арсеньев запутался, он не может найти причины катастрофы. А ты ушел в сторону, замкнулся в своей спеси — не хотите моей помощи, не надо, сам не навязываюсь. И заранее подставляешь по-благородному шею — нате, рубите, если виновен, вон я какой обходительный! Фу, смотреть противно! Слушай, Владислав, — быстро и серьезно сказал Симак, схватив за руку Мациевича, — ты должен поработать вместе с Арсеньевым, без тебя он не справится. И самое главное — выступи на шахтерском собрании завтра, расскажи людям о положении, на Арсеньева не оглядывайся, говори, что сам думаешь, ты больше его знаешь.
Теперь наступила очередь Симака удивляться. Мациевич заговорил быстро и возбужденно. Совсем это не напоминало его обычной плавной иронической речи. И лицо у него было неожиданное, невозможное у него — растерянное.
— А что я скажу людям? Что я сам ничего не знаю? Что я запутался хуже Арсеньева? Это, что ли, сказать? Ведь я главный инженер, главный! Одно это слово показывает, что я должен разбираться лучше всех, все должен знать по своей отрасли, а что я знаю об этом несчастье, что, я тебя спрашиваю? Ничего не знаю, ничего не понимаю! Это сказать на собрании — себе в лицо плюнуть! И самое страшное: раз я не знаю причины катастрофы — значит я не могу ее устранить. Над людьми нависла опасность, я обязан ее ликвидировать, а я не могу! Чего же я стою сам? Чего, чего, ответь мне? Прежде я был уверен в безопасности, а люди боялись. А теперь я ни в чем не уверен, как же я могу уверять других? Кто мне поверит, если сам я себе не верю?
Симак слушал его с сочувствием — только теперь он понимал всю глубину терзаний Мациевича. Меньше всего они были связаны с нападками на него со стороны, этот человек нападал на себя более жестоко, чем могли то сделать другие, он слишком уважал и ценил себя прежде, чтобы щадить теперь. Но как ни взволновало Симака горестное признание Мациевича, было другое, что волновало его больше. Симак мрачно проговорил:
— Положение, однако… Просто выхода нет. И уголь нужно выдавать — больше комбинат не может ждать, иначе все заводы станут. И людям приказать спускаться в шахту, где на каждом шагу непонятная, неустраненная угроза гибели… Д-да…
— Теперь ты сам понимаешь, — с горечью отозвался Мациевич. — Озеров отдаст приказ о возобновлении работ только после того, как я гарантирую безопасность. Я не могу ее гарантировать, не могу! А ты говоришь — собрание, речь…
— Что же ты думаешь делать? — повторил свой первый вопрос Симак.
На это Мациевич ответил:
— Не знаю. Думаю — ничего не могу придумать. Одно понимаю: для должности главного инженера я не гожусь, нужно отказываться. И отказаться тяжело…
Симак нетерпеливо отмахнулся.
— Чепуха, слушать не хочу! Подумаешь, отставка кабинета министров. Никому она не нужна, суть не в этих личных перестановках. Назначат вместо тебя другого — загадка не прояснится от этого, так ведь?
Они молчали, думая каждый о своем, — мысли их были двумя сторонами одного и того же. Нового Симак не узнал ничего из этой беседы с Мациевичем, но то, что он знал и раньше, стало определеннее и безрадостнее. Он поеживался, представляя завтрашнее собрание. На него прибудет Пинегин, тот знает одно — пора выдавать уголь. И правильно, нужно выдавать, но как же сказать людям, в самом деле: идите, а безопасность не гарантируем? Симак угрюмо проговорил:
— Пришел к тебе посовещаться. Откровенно признаюсь — надеялся, что ты страхи мои рассеешь. Раньше у тебя все было ясно и просто, ты с этим — с психологией всякой — мало считался. А теперь техника твоя, со всеми ее загадками, в прямую психологию переросла. Вместо успокоения еще больше меня запугал.
Мациевич не ответил. Симак встал.
— Ладно, Владислав Иванович, поговорили. А собрание завтра состоится, тут уж поздно менять. Прошу тебя еще раз — выступи. Озеров занят тысячью всяких неотложных дел, тебе лучше, чем ему.
— Выступить могу, — ответил Мациевич. — Даже обязан выступить. Но не уверен, будет ли польза от моего выступления. Рабочие шахты меня не очень любят, для тебя это не секрет.
— Польза будет, — сказал Симак. — А насчет любви — что же, во многом ты сам виноват, не сумел завоевать души.
— И не собираюсь завоевывать души, — сердито возразил Мациевич. — Я уголь добываю, вот моя задача. С очаровыванием подчиненных это не имеет ничего общего… И если останусь главным инженером, буду вести себя точно так же, не надейся на перемены.
— Ну и глупо, — спокойно заметил Симак. — Ты, конечно, любишь шахту, но не один ты ее любишь, другие не меньше к ней привязаны — вот в чем суть… Никак этого не хочешь понять, а понял бы, сразу бы и относиться к тебе стали по-другому.
— Понес! — досадливо поморщился Мациевич. — Давай хоть сегодня не надо этого — политпросветработы.
После ухода Симака Мациевич пытался вернуться к старым размышлениям и не сумел. Все в нем было сбито — мысли, чувства. Нужно было сосредоточиться на шахте, думать о причинах взрыва — он вспоминал, что Симак спорил из-за него с Арсеньевым, стал на его защиту. Мациевич не мог так скоро отделаться от привычных представлений, это был длинный и нелегкий путь, он только начинал его. Мациевич усмехался, упрямо думал по-старому — далеко же зашло у них в комиссии дело, если Симаку пришлось защищать своего главного противника!
Когда он выходил, ему в коридоре встретилась Полина, возвращавшаяся домой после вечерней смены. Она радостно улыбнулась ему, он ласково кивнул ей. Полина была одной из немногих девушек на шахте, с которыми замкнутый Мациевич поддерживал какое-то внешнее подобие личного знакомства, а не только служебную субординацию. Высокая, сильная и красивая, в нерабочие часы нарядно одетая, она нравилась ему всем своим обликом. Еще больше привлекал его характер Полины — неровный и колючий, как кусок дикого камня. Мациевич не терпел обкатанных и степенных людей, особенно не выносил это свойство у женщин — он считал таких людей серыми.
— Владислав Иванович, — сказала Полина. — Правда, что шахта послезавтра начинает работу?
— Правда, — ответил Мациевич.
— Девушка продолжала:
А среди рабочих разговоры, что ничего не нашли, почему люди погибли. Это ведь неверно?
Он ответил уклончиво:
— Имеются разные предположения. Поиски причин продолжаются.
— И такие нехорошие слухи ходят, — говорила Полина. — О комиссии, о начальнике комбината… Будто бы… Да нет, все чепуха!
Он уточнил, усмехаясь:
— Все же, что это за слухи? Смелее, смелее, Полина! Наверно, о том, что меня снимают с работы?
— Да, — призналась она, краснея.
Он безжалостно допрашивал:
— И что меня отдают под суд? Это ведь?
Она молчала, опустив голову, раскаиваясь, что начала этот неприятный разговор. Мациевич закончил:
— И вас, конечно, интересует, правда ли это? На это я вам отвечу так — сам я ничего не знаю. Все может быть! Во всяком случае, на шахте найдется много людей, которые будут рады любой жестокой расправе со мною.
— Нет, нет, никогда! — воскликнула она горячо. — Это вы напрасно, совершенно напрасно.
Мациевич слушал ее, улыбаясь. Он лучше Полины знал, как относятся к нему подчиненные. Ругательное словечко «граф Мациевич» не раз долетало до его ушей. Девушка путала свое личное отношение к нему с отношением к нему других, для девушек подобные вещи естественны, им кажется, что все должны глядеть только их глазами.
Мациевич дружески сказал Полине:
,— Мы еще с вами обо всем этом поговорим, после того, как эти неприятности закончатся. Думаю, найдем время для обстоятельной беседы. Тогда я вам докажу, что лучше знаю людей, чем вы их знаете. Сами факты будут говорить за меня.
— Хорошо, поговорим, — согласилась Полина. — Я всегда с радостью поговорю с вами. А в факты я никакие не поверю.
Мациевич протянул руку Полине и ушел, подтянутый, строгий и холодный. Все же ему было приятно, что еще один человек в общей враждебной к нему массе думает о нем по-настоящему хорошо. Впрочем, иного от Полины он не ожидал.
5
После споров в комиссии Арсеньев провел бессонную ночь. Мациевич в это время метался по кабинету и спорил с Симаком, а Арсеньев ворочался в кровати, допрашивая самого себя. Дело было не в том, что он уверовал в правоту Семенюка, — открытое Арсеньевым упущение оставалось серьезным упущением, виновные должны были ответить за него, от этого Арсеньев не отступался. Он упрекал себя в другом. Он не позволял себе прежде судить о людях по внешним признакам, даже собственным их словам не доверял — только их поступки имели у него силу. Разве не начал он свое расследование с того, что внимательно изучил личные дела погибших отпальщиков? Он обо всей их жизни расспрашивал, чтобы получить ответ, как они могли повести себя в этом единственном случае. Как же тут он изменил самому себе? Только оттого, что ему не понравилось лицо Семенюка, он разрешил себе произвольно толковать его действия, приписывая ему вздор, сам в этот вздор поверил. «Нехорошо, очень нехорошо!» — твердил себе Арсеньев.
И на следующее утро он с совсем иным чувством всматривался в лицо Семенюка.
Семенюк был плох, напряжение последних дней почти сломило его. Он минут двадцать отдыхал в своей служебной каморке. Это был уголок электромонтажного цеха, отгороженный от остального помещения дощатой перегородкой. Семенюк не пошел даже на планерку — аккуратный Озеров, несмотря на то, что шахта не выдавала угля, ни одного раза не отменил планерок, дел и забот с избытком хватало. Когда Арсеньев вошел в цех, Семенюк встрепенулся, с усилием придал себе более официальный вид: он уже догадался о неприязни Арсеньева и, человек опытный, понимал, что нельзя раздражать строгого председателя следственной комиссии. Однако выдержки его хватило ненадолго.
— Мною обнаружено серьезное нарушение правил эксплуатации электрических механизмов, я прошу вашего объяснения, — начал Арсеньев. — Вам, вероятно, уже докладывал мастер о нашем совместном обходе шахты. Я имею в виду отсутствие защитного заземления электроаппаратуры.
— Боже мой, обратно заземлитель! — Семенюк покачал головой. — Сколько мне крови испортил, просто никто не поверит. Ночью даже снился, проклятый. А теперь еще вы!
— Все-таки не понимаю, — проговорил Арсеньев, сколько мог дружественно. — Возможно, он вам снился. Но почему его нет?
— Вот потому и нет, — вздохнул Семенюк. — Ах, Владимир Арсеньевич, мне мастер столько напередавал, что вы ему говорили, — и гибель людей, и взрывы шахты, и прочие преступления. И все из-за. него, заземления. Ну, слово вам даю, не стоит оно того, ну, ни капельки не стоит! Тысячу раз проверяли, сам я, как вы, на дыбы вставал, теперь уверен.
— А я нет, — возразил Арсеньев. — И прошу мне доказать, что я неправ. Прежде всего вот это, — он вынул ту же книжечку, правила безопасности при горных работах, что уже показывал Симаку. — Тут прямо сказано, что никакая шахта не может работать без центрального заземлителя, устроенного в любом подходящем и удобном месте.
— Да нет же его, этого места! — закричал Семенюк. — Ни подходящего, ни удобного! И никогда не было на нашей шахте. И не будет его, честное слово, хоть всю шахту переройте. Наша же шахта в чем проложена? В вечной мерзлоте, это же Заполярье. А вечная мерзлота не подходит для заземления. Вот постойте, я вам покажу.
Он торопливо рылся в своем сейфе, вытаскивал чертежи, кипы бумаг. Все это было свалено на стол, разбросано перед Арсеньевым. Семенюк хватал то одну, то другую бумагу.
— Вот глядите, Владимир Арсеньевич. Нет, не та… Эта, что ли? Вот, вот, нашел! Дивитесь, прошу вас, общий чертеж расстановки оборудования. Где здесь заземление? Нет его! Проектировщики считали его ненужным. А вот моя записка — вместе с Мациевичем подписывали. Мы чего требуем? Вот посмотрите! Чтобы все было по правилам — центральный заземлитель, защитная заземляющая сеть, не больше одного ома сопротивления — ну, все, понимаете? И даже грозили… где это здесь? Ага, послушайте: «Только при строжайшем выполнении настоящего требования мы считаем возможным принять шахту в эксплуатацию» — это мы с Мациевичем, розумиете? И знаете, что нам ответил руководитель проекта? «Требовать вы, конечно, можете — это не возбраняется. Но требование ваше так же осуществимо, как организация домов отдыха на Марсе, — если это и произойдет, то не при моей жизни».
Арсеньев спросил с негодованием:
— Кто этот руководитель проекта, который осмеливается шутить в деле, от которого зависит безопасность людей и шахты?
— Это Гилин, Марк Осипович Гилин, — ответил Семенюк, пожимая плечами. — Поговорите с ним, он и сейчас не откажется. А знаете, кто его поддержал на техсовете проектной конторы? Профессор Газарин.
— Гилин, Газарин, — повторил Арсеньев. — Странно… Я привык считать их самыми грамотными электриками в нашем комбинате.
— И правильно! — подтвердил Семенюк. — Страшенного ума люди. Других таких нет. Да вы поговорите с ними, они вам живо растолкуют.
Старая безотчетная неприязнь к Семенюку поднялась в Арсеньеве. Он не удержался от ядовитого замечания, его возмутила торопливость, с какой Семенюк отсылал его к другим.
— Да, конечно, товарищ Семенюк, для вас это мощный щит, эти чертежи Гилина, можно укрыться за ними, всю ответственность с себя свалить.
И тут Семенюк не вытерпел. Он знал, что очень многое в его личной судьбе зависит от того, как сформулирует свое заключение Арсеньев, но обида была слишком непереносима. Руки его тряслись, он перешел на родной украинский язык.
— Ни, кажу вам, ни — не маете права, Владимир Арсеньевич! Який щит — я же всю шахту облазив, не знайшов мисця для того проклятого заземлителя… Столько шукав, сам шукав — в сто раз больше вас усе облазил! А у вас совести хватает… Говорю вам: ночи не спал! И знаю теперь твердо — не имеет це значения. Ну, никакого!
Арсеньев встал с тяжелым чувством: ему было совестно, что он довел больного человека до вспышки. Арсеньев через силу принужденно улыбнулся и проговорил:
— Успокойтесь, Иван Сергеевич, насчет щита признаю — лишнее… Но во всем остальном, не скрою, сомневаюсь. Хорошо, я пойду к Гилину.
Арсеньев тут же ушел с шахты. Он был сбит с толку. Он запомнил показанный ему чертеж, там в самом деле стояло примечание: «Заземление не проектируется». Если словам Семенюка можно было не верить — тот в конце концов выгораживал себя, — то как не верить в предписание Гилина? А Газарин, человек больших знаний, удивительной личной честности? Они не могли не знать, что речь идет о безопасности шахты, жизни сотен людей. Все это было непонятно и удивительно.
Гилин встретил Арсеньева очень приветливо, они уже несколько раз сталкивались на заседаниях и по производственным делам. В проектной конторе лишних стульев не водилось, посетители стояли или устраивались на подоконниках. Арсеньеву не хотелось, чтобы его разговор с Гилиным слышали другие, — он присел на кипу старых синек, стоявшую у самого стола. Нетерпеливый Гилин прервал его с первых же слов.
— Правильно вам сказал Семенюк, отсутствие заземления на шахте не имеет никакого отношения к происшедшему несчастью, — объявил Гилин. — Вздор все это — искра, пролетевшая от замыкания на землю. Ищите другие причины, более серьезные, а я пока кое-что вам продемонстрирую, вас заинтересует.
Он подбежал к шкафу, где хранились кальки старых чертежей, и вытащил смятый, порванный лист — судя по внешнему виду листа, его не раз изучали. Чертеж представлял план города и его окрестностей, цветная тушь покрывала его многочисленными пятнами. Арсеньев склонился над листом — перед ним была характеристика местных почв и сеть заземляющих устройств.
— Вы на Севере человек новый, Владимир Арсеньевич, — говорил Гилин. — Вы, конечно, не знаете ни наших местных затруднений, ни найденных нами остроумных решений. А нам пришлось попыхтеть. Не хвастаясь, скажу — седых волос нам стоили все эти промышленные заземлители. У вас, в нормальных краях, заземлитель — пустяк: воткнул в землю трубу или заложил в нее рельс — готов заземлитель. А здесь нет земли. Не смотрите на меня с таким удивлением. Почвы есть, а земли — электрической земли — нет, ибо вечная мерзлота. Вечная же мерзлота — изолятор, она не проводит электричества, то есть проводит, но в ничтожно малой степени. Летом она оттаивает на полметра или метр, этот верхний активный слой электропроводен. А чуть его хватит мороз, он снова превращается в изолятор. В шахте же вообще ничего не оттаивает. Шахты у нас — кладовые вечного холода, мерзлота и только мерзлота. Какое же здесь мыслимо замыкание на землю? Представьте, что под ногами и вокруг вас резина, — заземление в этих условиях ни к чему.
Чертеж был усеян цифрами — характеристиками электрического сопротивления данных участков почв. Арсеньев все более удивлялся: везде стояли миллионы, десятки миллионов ом, в районе шахт эти значения прыгали еще выше — до сотен миллионов, до миллиардов. Да, это были изоляторы, ничем они не напоминали, эти странные вечномерзлые грунты, привычных ему суглинков, черноземов, песков… Арсеньев сказал, подняв голову:
— На этом основании вы, стало быть, решили отказаться от точного выполнения правил горной безопасности?
— Именно, — подхватил Гилин. — Мы плюнули на все правила в мире, раз не можем их удовлетворить. Мы докопались до корней, породивших эти правила, подошли к ним не формально, а по существу. Они были разработаны для других районов, а у нас неприменимы. Экспертные комиссии министерства с нами согласились. Сказать по совести, шахты нас беспокоили не очень. Вот с ТЭЦ намучились — заседание за заседанием, телеграммы в Москву, а толку все нет. Пускать ТЭЦ без заземления мы не могли — хоть и на короткий срок, но земля все же сверху оттаивает и становится электропроводной. Если бы не предложение Газарина, самый пуск бы ее провалили,
— Что это за предложение? — поинтересовался Арсеньев.
— Самое замечательное. Просто и великолепно — оно сразу решило все наши затруднения. — Гилин водил рукой по листу, показывая синие пятна. — Вот это наши местные озера, глубоководные, из тех, что зимой не замерзают до дна. Газарин сообразил, что раз они до дна не промерзают, то дно у них сложено не из вечной мерзлоты, а из простого талого грунта — вода ведь имеет температуру выше нуля. Талики же хорошо проводят ток, это самая обыкновенная земля, не эта чертова мерзлота. Вот мы и устраиваем на дне озера металлические заземлители, вбиваем туда ломы и рельсы или укладываем свинцовые решетки. Сейчас все промышленные предприятия привязываются к этим заземлителям. Ну, а на шахтах и рудниках озер нет — значит, и озерные заземлители сюда не подойдут.
— Ив самом деле остроумное решение, — согласился Арсеньев.
— Говорю вам — замечательное! — закричал Гилин. — Но постойте, это еще не все наши находки. На рудниках у нас тоже решена задача. И как — не поверите! Есть такой геолог, Булмасов Александр Павлович, умнейший человек. Он сообразил, что рудная жила — прекрасный проводник, протянутый среди плохо проводящей породы. А так как жила простирается на большое расстояние, то она самой природой предназначена к тому, чтоб служить отличнейшим заземлителем. Мы на руднике законсервировали глыбу богатой руды и используем ее в качестве заземлителя. Горняки ворчат, им приходится из кожи лезть, чтобы добыть какие-то рудные прожилки, а тут под носом ценнейшая масса: копни — и сразу перевыполнишь план. Но скулят, что ничего нового не придумываем, а до жилы не дотрагиваются, понимают, что речь идет об их собственных жизнях.
— Значит, вы тоже признаете, что с хорошим заземлением связана жизнь людей? — заметил Арсеньев. Он внимательно слушал объяснения Гилина, почти все здесь было ему ново.
— Так это же рудник! — закричал Гилин. Он был добр, вспыльчив и шумен. — Рудник, поймите. Раз там имеется хоть один проводящий кусочек, всегда возможно случайное заземление именно на него. Кто же станет этим рисковать! Тут нужен стационарный заземлитель. А на шахте? Уголь еще хуже проводит ток, чем окружающие его мерзлые породы. Чего здесь бояться, объясните на милость?
— Благодарю вас, — сказал Арсеньев, поднимаясь с пачки синек. — Теперь многое мне стало ясно, зато другое еще более запуталось.
Из проектной конторы Арсеньев поехал на шахту. От подъемника он пошел пешком — ему хотелось подумать в одиночестве. Отойдя несколько шагов, он вынул из кармана аккуратно сложенный лист бумаги — заключение комиссии, не подписанное Симаком, — и разорвал его в мелкие клочья. Арсеньев обычно все делал медленно и уверенно, сейчас он торопился — бумага эта жгла ему руки, они дрожали. Он вздохнул с облегчением, когда слабый ветерок развеял обрывки в морозной темноте. Кончено с этим доносом, злобным и поверхностным поклепом на невинного человека. Пусть это будет ему, Арсеньеву, уроком на будущее. Он считает себя настоящим специалистом, честным работником. Все это верно, конечно. А между тем по его вине, по его прямому настоянию другого, не менее честного, чем он, человека чуть было не привлекли к ответственности как преступника! О, он бы оправдался, его бы не осудили, за него встали бы горой многочисленные защитники. Но как он смел это взять на себя — осуждать других? Он более заслуживает осуждения, чем они, он вел себя недостойно!
Арсеньев вернулся к тому, о чем непрерывно думал все эти дни, — к катастрофе. Итак, все его хитросплетения рухнули. Воз там, где стоял в первый день. Тайна остается тайной. Раз вся шахта сложена из непроводящих пород, значит неожиданного замыкания электрической линии на землю быть не могло, следовательно, не могло быть и искры. Отчего же произошел взрыв? Отчего погибли люди? Он, Арсеньев, считал, что технически немыслимо установить все электрические механизмы и кабели на изоляторах, это было свыше возможностей человека — он не сумел в это поверить. Но природа — более опытный инженер, чем человек, ее возможности шире, она и тут это доказала.
Арсеньев прошел к Симаку. Он кратко и сдержанно проинформировал его о беседах с Семенюком и Гилиным.
— Значит, опять ничего? — с отчаянием спросил Симак. — Вот уж воистину загадка — темный лес!
Он еле сдерживался, чтобы не вспылить, — теперешняя проволочка Арсеньева была почти столь же неприятна, как его прежние поспешные выводы. Шахта вот-вот должна была возобновить работу, нужно было правдиво и определенно разъяснить рабочим, что произошло, — сказать было нечего. Симак с укором глядел на Арсеньева — об этом ли человеке по всему комбинату говорили как о решительном, точном и оперативном работнике? Симак ничего не добавил к своему восклицанию. За эти трудные дни он изменился больше, чем любой другой человек на шахте. Живой и насмешливый, он прежде не умел скрывать ни своих чувств, ни своих настроений, ни своих привязанностей. Теперь он был еще более вежлив, чем Мациевич, почти так же сух как Арсеньев. В этом была необходимость — он оказался в самом фокусе невероятно обострившихся страстей и столкновений, от него слишком многое сейчас зависело: и судьбы и мысли людей. Он понимал ответственность каждого своего шага и слова, старался быть достойным этой ответственности и, зная себя, твердил себе молчаливо и упорно: «Спокойнее, спокойнее, без увлечений — так можно и дров наломать!»
— Темный лес, — сумрачно подтвердил Арсеньев; впервые он признавался в неудаче своих поисков. — Не буду скрывать, меньше представляю себе природу взрыва, чем в начале расследования.
— А от главной своей мысли, что причиной несчастья была искра, от этого тоже отказываетесь? — спросил Симак.
Арсеньев с прорвавшимся внезапно волнением, исказившим суровые черты его лица, ответил:
— Нет, от этого одного не отказываюсь. Это правильно — искра породила взрыв. Но как она могла пролететь — совершенно не понимаю!
6
Для Камушкина наступили нелегкие дни. Восстановительные работы на шахте отнимали много труда и нервов. Еще хуже были нескончаемые заседания, не бывало дня без заседаний, на каждое требовали обязательной явки. Задержавшись в больнице, куда он отправился узнать, как здоровье Маши, Камушкин как-то пропустил важное заседание. Озеров строго предупредил его: «Больше чтобы этого не повторялось. Нужно что разузнать — телефон у тебя под руками». Камушкин огрызнулся, но постарался больше не пропускать заседаний.
Он уже несколько раз приезжал в городскую больницу, но к Маше его не пускали. Главный врач объяснил, что больная в плохом состоянии. У нее были две операции подряд: удаляли вонзившиеся в тело при взрыве кусочки породы и извлекали осколки из раненой ступни — кость сильно повреждена.
— Хромать она, очевидно, будет всю жизнь, — заметил врач. — В данный момент опасно не это — имеются большие обожженные участки на руках и ногах, ну, понимаете — инфекция… Вообще она попала в крепкую переделку, это надо признать. Сейчас она лежит в отдельной палате, сбиваем высокую температуру. Прокурор к ней просился с дознаниями — тоже не пустили…
Иногда Камушкина сопровождал Комосов, порой они приходили порознь и встречались в приемном покое — бухгалтер был теперь самым аккуратным посетителем больницы. Камушкин видел, что Комосов искренне и дружески переживает несчастье с Машей, он мрачнел при каждом новом сообщении, что ей стало хуже.
Камушкина мучило сознание вины перед ней. Он не мог забыть, что сам привел ее в несчастный семнадцатый квершлаг. Он думал не только о болезни Маши, но и о том, что выздоровление ее породит новые осложнения. Он часто вспоминал вопрос Арсеньева о причастности Маши к катастрофе. Нет, конечно, не случайно был этот вопрос задан: у такого человека, как Арсеньев, ничего не бывает случайно. По шахте ползли тревожные слухи, все знали, что ищут виновников аварии, а кто более виновен, чем тот, рядом с которым, может быть от неосторожности которого, катастрофа разразилась? Если это так, то Маша выйдет из больницы только затем, чтобы предстать перед судом. «Вздор, — убеждал он самого себя, — люди же это, а не чурки с глазами — разберутся!» Он все же не выдержал и без вызова явился к Арсеньеву. Тот холодно выслушал его горячую речь и ответил:
— Собственно, не понимаю, почему вас тревожит Скворцова? Мы об этом уже говорили. Думаю, повторяться не стоит.
Камушкин поговорил и с Симаком. Этот просто отмахнулся от него, обругал его за глупые опасения. Камушкин успокоился.
В один из приездов в больницу Камушкин встретился там с Синевым. Синев недавно встал с постели и еще не приступал к работе. Он был бледен, мрачен и слаб, ходил с повязками. Он с неприязнью смотрел на Камушкина, было видно, что он не забыл нанесенной ему обиды.
— Жив? — хмуро поинтересовался Камушкин, окидывая Синева быстрым взглядом.
— Как видишь, — ответил Синев. — К твоему сожалению, конечно. Ты, я слышал, обо мне всякую клевету распространял, вероятно, и Скворцовой говорил — надеялся, что я не опровергну. Ничего, правда всегда выйдет наружу.
Камушкин видел, что Синев ищет ссоры. Голос его дрожал, он менялся в лице. Камушкин спокойно предложил:
— Ладно, Алексей, сейчас нечего нам ругаться. Считаешь, что правильно поступил в шахте, — считай, твое дело.
Камушкин пошел в клуб. В клубе было созвано производственное собрание рабочих шахты. Начало назначили на девять часов вечера, еще не было восьми, но народ уже собирался. В одном уголке человек пять беседовало с Ржавым, в другом слышался пронзительный, злой голос Гриценко. Собрание началось задолго до того, как его открыли официально. Шахтеры спорили о том, о чем им собирались докладывать, — о завтрашнем выходе в шахту. Камушкин кивнул прошедшему мимо Харитонову, показал на рабочих.
— Обсуждаете?
Харитонов остановился, он добродушно улыбался.
— Помаленьку толкуем. Без председателя и секретаря. Гриценко разоряется, конечно. Этот не может без крика.
Они подошли к группе, где ораторствовал Гриценко. Камушкин улыбался, Харитонов хмурился: они жили с Гриценко недружно.
— Ну, и что мне эти комиссии? — сердился Гриценко. — Что, я тебя спрашиваю? Мне на все ихние доклады плюнуть и растереть! Еще ни одной стоящей комиссии не было. А сколько их налетало, боже ж мой! В Донбассе в двадцать шестом из комиссий полк можно было сформировать. И какие комиссии — профессор на профессоре! Думаешь, что-либо сногсшибательное? Если не врут, так ничего такого, чего без них не знали. Помню одну, целый томище сочинили, а в томище вывод: «Пожар вспыхнул от незаконного употребления огнеопасных предметов». Смех! А на шахте каждый сосунок уже знал: под землю спустился управляющий трестом, его, конечно, постеснялись обыскивать — начальство, а он, дура, в самом опасном бремсберге курить вздумал. Ну, и помчался прямоходом в рай для начальников, а с собой в дорогу еще человек восемь прихватил постороннего народу. Я скажу так — чего старый шахтер не знает, того никакой профессор не раскроет. Шахта всегда опасная, черти в каждом темном уголке подстерегают — подземелье чуть зазевался — цап тебя! Кто очень опасается — крестись, я, к примеру, лампочкой дорогу проверю — лучше креста, черти близко не сунутся. Видал кто меня без бензинки? С детских лет привык таскать. В гезенк люди как кинулись? Без памяти. А я бензинку прихватил, Харитонов вон ее задул, спасительницу.
Он враждебно посмотрел на Харитонова. Тот не выдержал.
— А не ты ли грозился — спасусь, шахту к чертовой матери? — спросил он с укором. — Еще других подбивал. Забыл?
Гриценко не смутился.
— Мало ли что было? Мы ведь как тогда соображали — взрыв на главной откаточной, оттуда понеслось пламя. Ну, значит, оттого, что не закончена реконструкция, на электровозной откатке ведь все искрит. А оказалось, совсем в другом районе. — Он повернулся к своим слушателям. — Я Бойкову сколько раз твердил: «Семеныч, без лампы не лазь!» — упрямый старик был. А теперь, представь, была бы у него лампочка. Сразу бы определил — метан! Ну, и конечно — никакой отпалки, пока не примут меры. Вот она, настоящая безопасность, она здесь сидит!
Он с гордостью похлопал себя по лбу. Харитонов ввязался в спор. Камушкин перешел к другой группе. Его поманил вошедший Симак.
— Как твои люди, Павел? — поинтересовался он озабоченно. — Готовы к завтрашнему спуску?
— Спустятся, — уверенно пообещал Камушкин. — Еще ни одного не встречал, который сказал бы: не полезу!
— Сказать, может, и не всякий вслух скажет, — задумчиво проговорил Симак. — А что они думают?
Плохая думка хуже камня на дороге — об нее легко споткнуться.
Камушкин возразил:
— За своих ручаюсь, Петр Михайлович, что думают, то и выскажут. Гриценко уже начал свое выступление, вон иди послушай его.
Камушкин прошел в зал. К нему подсел Комосов.
— Важное совещание, — сказал он, зевая. — Будет Пинегин собственной персоной, уже приехал, кажется.
— Важное, — согласился Камушкин рассеянно. — Нужно же убедить рабочих, что в шахте безопасно.
Комосов напал на Камушкина.
— Убедить! — фыркнул он. — Пинегин, который знает и любит только свои металлургические заводы, собирается убеждать шахтеров, когда и как им работать в шахте. Спектакль, ничего больше. Не агитировать людей нужно, а потребовать от них — добывай все, чего сам сумеешь, без твоего труда мы больше не можем, как без хлеба. Вот такая агитация дойдет до сердца. Я как-то объяснял Маше Скворцовой, что каждый рабочий может оказаться и ниже и выше своей нормы — как придется.
Камушкин почти не слушал Комосова, он думал о своем.
— Да разве девушка в таких вещах разбирается? — продолжал молодой бухгалтер. — Тут нужны логика и опыт. Я вот много размышлял: когда люди героями становятся? И знаешь, к какому выводу пришел? Чаще всего, когда от них ждут геройства, верят, что они поднимутся на него. Есть пословица: на миру и смерть красна. В ней глубокий смысл — на виду у всех человек постесняется показать свое худшее, трусость свою, он хорошим в себе порисуется. Нет, верно, не улыбайся, Павел. Я тебе скажу — человека у нас ценят, это так, а бывает, недооценивают. Мальчиком его таким представляют: надо его и погладить, и пожурить, и поагитировать, чуть ли не разжеванное ему в рот положить. А его надо схватить, подтолкнуть вперед: давай же, давай, нельзя дальше без тебя! Великое это дело, самое великое — знать, что ты необходим. Даже женщин возьми — они не столько то ценят, чтобы их крепко любили, сколько чтобы собственная их любовь была тебе нужна, чтобы не мог ты жить без нее, — тут их конек.
7
Собрание открыл Озеров. Речь его была кратка. Он напомнил о том, что шахта стоит уже вторую неделю. Запасы коксующегося угля на комбинате кончаются, другие шахты не могут покрыть создавшийся дефицит в коксе. Если седьмая шахта немедленно не возобновит добычи, все металлургические заводы крупнейшего в стране комбината станут — завезти кокс из центральных районов невозможно, сейчас зима, они отрезаны от всего остального мира сотнями километров снежных пустынь и полярной ночью. Нужно выкручиваться своими силами; только так стоит вопрос. А конкретно о положении доложит главный инженер шахты, товарищ Мациевич.
— И докладывать ничего не надо, — убежденно прошептал Комосов Камушкину. — Все важное Озеров уже сам сказал, теперь бы надо закрывать собрание.
Мациевич взошел на трибуну. Он испытывал стеснение. Острый собеседник в кругу знакомых, он не умел выступать на собраниях. На широких совещаниях он отделывался справками и репликами с места. А сейчас было труднее, чем когда-либо раньше, — слишком важно и ответственно было то, о чем он собирался докладывать. Он целую длинную минуту не начинал речи, перелистывая бумаги и записи, в которые, он знал это твердо, ни разу потом не заглянет. Его пугало все — внимание насторожившегося, притихшего зала, недоверчивый взгляд сидевшего в президиуме Пинегина.
Он начал тихим голосом, тишина в зале стала гуще и настороженнее, кто-то не выдержав, крикнул: «Громче, не слышно!» Он взглянул в зал — кричал Гриценко. Мациевич справился с голосом, теперь его всюду слышали. Понемногу он увлекся, отделался от стеснения, уже не думал ни о Пинегине, ни о недружелюбной настороженности зала. Он начал с того, как появился в их шахте метан и что было предпринято по обеспечению безопасности шахты. Он перечислял мероприятия, материалы, завезенное и установленное взрывобезопасное оборудование. «Правда, всю шахту мы не успели переоборудовать, — заметил он. — В районе устья и главной откаточной штольни у нас еще сохранились старые механизмы, но здесь нет метана и нет выработок, опасность взрыва тут отсутствует». Он поспешно поправился, услышав шум в зале: «Это, конечно, наш просчет — реконструкцию надо закончить, но не все от нас зависит: оборудование поступает плохо». Он продолжал: таким образом, то, что можно было технически предусмотреть, было предусмотрено, меры по сохранению жизни и здоровья людей были приняты. Тем не менее произошел взрыв и люди погибли, а шахте нанесены тяжелые повреждения. Первый вопрос — причины взрыва. Он скажет об этом вопросе позже. Сейчас он коснется восстановительных работ. В одном из участков шахты, в районе старых выработок, начался подземный пожар. Товарищи знают, что это за неприятная штука — подземные пожары. На Урале имеются угольные шахты, где подземные пожары бушуют по десятку лет, и ничего с ними не могут поделать. Начавшийся у них пожар погасить не удалось. Задача состояла в том, чтоб отрезать пожар, не дать ему распространиться дальше. Эта задача выполнена. Пожар накрепко замурован в своих подземельях. Установлены специальные приборы, которые наблюдают за его течением, давлением и составом газов в замурованном пространстве. Пока нет признаков, что огонь затихает, но вырваться ему не дадут. Ядовитым продуктам пожара — углекислоте и угарному газу — также закрыта дорога в шахту. Это была самая трудная проблема — предохраниться от газов. Она решена.
Мациевич долго перечислял другие принятые меры — усиление свежей струи, вывод ее на новые направления, улучшение работы газомерщиков, установка новой взрывобезопасной и контролирующей аппаратуры. Он уже кончал свою речь, когда Гриценко крикнул ему с места:
— Насчет причин обещались — народ интересуется!
Мациевич глубоко вздохнул. Он знал, что сейчас предстоит самое тяжкое. На секунду им овладело сумасбродное желание бросить все и убежать из зала, где он стоял- на виду у всех, пронзаемый нетерпеливыми взглядами. Но он сдержался.
— Да, я обещал в заключение коснуться причин взрыва, — сказал он. — Я могу выразить свое мнение о несчастье в нескольких словах: я не знаю, почему произошел взрыв.
По залу пронесся шум, над шумом вознесся пронзительный голос Гриценко:
— А можете гарантировать, что взрыва больше не случится?
— Мы приняли меры, чтоб метан нигде не скапливался, — ответил Мациевич, всматриваясь в возбужденное лицо Гриценко. — Раз не будет опасных концентраций метана, нечему и взрываться.
— Нет, ты отвечай прямо, главный! — крикнул Гриценко. — Это не ответ, что не будет метана. В семнадцатом квершлаге тоже его не было, а потом появился. Вырвется вдруг метан — гарантируешь, что не будет несчастья? Вот на что отвечай.
Озеров постучал карандашом о графин.
— Товарищи, что за неорганизованные выступления, — сказал он с укоризной. — Имеется же определенный порядок — кто хочет выступать, пусть возьмет слово.
Теперь кричали из многих мест:
— Какой там порядок! Пусть отвечает на вопрос! Правильно, Гриценко, пусть говорит!
Мациевич поднял руку — шум сразу утих.
— Я отвечу на вопрос товарища Гриценко, — сказал Мациевич твердо. — Ответ этот будет таков — так как я не знаю причин взрыва, то не могу гарантировать, что он не повторится, если где-нибудь внезапно снова хлынет метан. Одно могу еще добавить — мы, очевидно, встретились с каким-то новым, еще не известным горной технике явлением. Когда именно мы изучим это новое явление и разгадаем тайну взрыва, я сказать не берусь.
Его голос потонул в общем шуме — зал спорил и гомонил, люди поворачивались один к другому, возбужденно переговаривались. Пинегин возмущенно обратился к сидевшему рядом с ним Волынскому:
— Ты понимаешь, что он говорит, Игорь Васильевич? Человек с ума спятил!
Волынский не ответил, он вслушивался в шум и выкрики, доносившиеся из зала. Не дождавшись от него ответа, Пинегин дернул за руку Озерова.
— Каждый говорит, как умеет, — уклончиво ответил Озеров.
— Нужно уметь говорить то, что нужно, — грубо оборвал его Пинегин. — Дай-ка мне вне очереди слово, Гавриил Андреевич, придется рассеивать туман, напущенный твоим главным инженером.
— Слово имеет начальник комбината, — объявил Озеров, стараясь перекричать собрание.
Только когда массивная фигура Пинегина показалась на трибуне, в зале начала устанавливаться тишина. Пинегин с первых же слов обрушился на Мациевича. Он все поставил в вину ему — и его прежние гарантии, что никакого несчастья не случится, и его теперешний отрицательный ответ на вопрос о причинах. Он, уже не сдерживаясь, стучал кулаком по трибуне.
— Всего я ожидал от главного инженера шахты, только не этого. Как же это так: по первостепенному вопросу, волнующему не только шахту — весь комбинат, у него нет никакого ответа! Завтра люди спускаются под землю, а главный инженер отказывается гарантировать их безопасность! Разве так поступают настоящие хозяйственники? Я спрашиваю вас, товарищ Мациевич, — Пинегин грозно повернулся к Мациевичу, — вы что — специально запугиваете людей вашими сомнениями и страхами?
Мациевич не успел ответить. Гриценко, приподнявшись на стуле, вдруг вызывающе крикнул:
— Шахту эксплуатировать — не дрова пилить, дело это хитрое. Правильно сказал главный — неясно со взрывом!
Пинегин, смешавшись, смотрел на Гриценко. Он не ожидал такого отпора со стороны рабочих. По шуму в зале Пинегин понимал, что все собрание поддерживает Гриценко. Тот непочтительно добавил: «Вот так. Понятно?» — и сел. Пинегин сурово продолжал, совладав с минутной растерянностью:
— Допускаю — еще не все выяснено с причинами катастрофы. Надо, стало быть, выяснять. Но разве это резон, чтобы сознательно и открыто запугивать рабочих?
Гриценко снова крикнул:
— А мы битые, нас не запугают, если сами не побоимся.
Озеров не выдержал, он повысил голос:
— В последний раз предупреждаю — хватит партизанщины. Кто желает высказаться, прошу на трибуну, а не орать с мест.
— Ладно, трибуной не стращай! — упрямо возразил Гриценко. Зал весело загрохотал. — Вот кончит начальник комбината — я начну.
— Кончай, Иван Лукьянович! — негромко посоветовал Волынский. — Дай народу высказаться.
Пинегин уступил, он возвратился на свое место. На трибуне появился Гриценко. Он начал с того, что грозно махнул в воздухе кулаком. Собрание ответило на это дружным смехом.
— Тут которые из начальников нас утешать собрались, что, мол, неопасно, — крикнул Гриценко в зал, — я этим товарищам прямо выскажусь — обойдемся без утешений! А кто очень настаивает на своем — милости просим, покажите примерчик: первые спускайтесь под землю. Там на вас поглядим, очень ли спокойные. Да что! — Он безнадежно махнул рукой. — По глупости, может, и не побоятся. А мы шахту во всех местах лучше собственной жены знаем, конечно, побаиваемся, где надо. Хватит ржать! — сурово крикнул он в хохочущее собрание. — Я дело говорю. Сколько спорили о взрыве, и все сейчас видим — непонятно. И верно, что сказал главный, по душе человек говорит, не притворяется. Ведь где взорвалось — в семнадцатом квершлаге, а там же все под этот самый случай оборудовано, чтоб не грохнуло, а оно полетело в тартарары. Самое непонятное дело — вот наше шахтерское мнение. Не было еще такого — и тут обратно главный прав. Теперь так. По шахте слушок пустили, что комиссии тут всякие виновников ищут и уже кое-кого за воротничок примеряются ухватить. Так я вам прямо скажу, товарищи, сперва найдите, отчего произошло, а потом виновников привлекайте. А то лучших работников заберете, чтобы отчетик свой сдать, бумажечки, а шахта с носом останется. Всё по этому наболевшему вопросу! И последнее, товарищи. Спускаться надо, тут спорить нечего — не могут больше без нашего угля. Значит, надо нажать на вентиляторщиков и газомерщиков, чтобы свежей струи везде хватало. И каждый за собой в три глаза гляди. Я, например, с моей лампой даю вам гарантию — от меня несчастья не будет, пока он, метан, только расти соберется, я уже ноги от того места умотаю!
Гриценко сменил на трибуне Ржавый. Он повел себя совсем по-иному, чем Гриценко, — дружелюбно улыбнулся в зал. Развеселившийся зал ответил на его улыбку так же, как на кулак Гриценко, — громким смехом.
— Тут, товарищи, собираются обсуждать, спускаться нам завтра или нет, — заговорил Ржавый. — Я, например, думаю, что обсуждать это дело долго не стоит — по всему выходит, что спускаться надо, без этого не обойтись. И мероприятия по безопасности все приняты, это мы сами хорошо видим. Что еще сказать, товарищи? Нужно заканчивать переоборудование шахты на безопасность до самого устья, сразу станет легче и на нижних горизонтах.
— Правильно! — опять крикнул с места Гриценко. — И об этом хотел крепенько с начальством потолковать, сбили вы меня с толку своим неорганизованным криком.
Озеров, хмурясь, снова потянулся карандашом к графину. Пинегин остановил его — он уже успокоился и внимательно прислушивался к выкрикам с мест. Пинегин сделал знак Ржавому на минуту остановиться и дал собранию справку:
— Завершение реконструкции мы ускоряем. Часть оборудования будет срочно заброшена самоле?ами — уже выделена сверх фондов, остальное завезем с началом речной навигации.
— Обстановка на шахте нездоровая, — продолжал Ржавый. — Волнуется народ, что многие уважаемые работники могут безвинно через этот взрыв пострадать, так надо бы здесь толковое разъяснение… Гриценко об этом уже говорил, я тоже присоединяюсь. И еще одно. Пусть комиссия не о том думает, кого обвинить в несчастье, а о его причинах. Мы, конечно, будем работать, это не сомневайтесь, ну, а знать, что случилось, надо.
— Будем знать, — пообещал Пинегин. Он обратился к сидевшему в первом ряду Арсеньеву: — Как ваше мнение, Владимир Арсеньевич, скоро ли мы распутаем эту загадку?
Арсеньев приподнялся и обратил лицо к залу.
— Я ищу, — сказал он сухо. И, помолчав, снова повторил это, видимо, любимое свое слово: — Ищу.
После выступления других рабочих и речи Симака Озеров предложил резолюцию — приступить с завтрашнего утра к работе. Зал дружно поднял руки. Озеров закрыл собрание, и народ повалил к двери. Пинегин с хмурым одобрением обратился к руководителям шахты, собравшимся около него:
— Кажется, мне одному тут досталось — всех оправдали, а меня обвинили. Ничего, я не сержусь, хорошо прошло собрание. И приятно, что за вас горою встали. Честное слово, не предполагал, что найдете такую защиту. Разговоры эти вздорные насчет привлечения кого-то к суду нужно, конечно, прекратить.
Озеров радостно кивал головой, Симак улыбался. Задумчивый, хмурый Мациевич не слушал Пинегина. Он стоял, опустив голову. Он все более понимал, что смотрит на окружающее теми же глазами, какими и раньше смотрел, но многое видит в нем по-иному. Окружающее было другим, чем представлялось ему.
8
Уже целую неделю шахта работала с неслыханной в ее истории производительностью, выдавая на поверхность почти в два раза больше продукции, чем в среднем выдавала до взрыва, а Арсеньев упрямо продолжал свои неудававшиеся поиски. Он трудился один — Воскресенский написал свой раздел заключения и отбыл с шахты, Симак был перегружен текущими делами. Арсеньев ежедневно спускался под землю, его худая высокая фигура появлялась в ярко освещенных откаточных и вентиляционных штольнях, в штреках, квершлагах и печах, он заглядывал в гезенки и узкие, как трубы, ходки, часами стоял около механизмов и кабельных линий. Свет его фонарика выхватывал то обледенелые, скованные вечным морозом стены, сложенные из диабаза, то пласты угля, то вагонетки и транспортеры, то взрывобезопасные телефоны с трехкилограммовыми трубками, то черные бронированные жилы, несущие в себе мощные потоки электроэнергии. Люди обнаруживали его за своей спиной, он подбирался к ним, неслышимый, как тень, и молчаливо изучал их работу. Его присутствие стесняло рабочих, даже шутки и перекликания замирали; пока он стоял, на него злобно озирались, недружелюбно озаряли его светом лампочек, ругались, когда он отходил, — он не обращал внимания на создаваемое им впечатление. Иногда он задавал короткий и точный вопрос, ему старались отвечать так же коротко и точно. И, как в начале его поисков, его теперешние длительные прогулки ничем не напоминали беспорядочного блуждания, в них была определенная и ясная цель. Он добывал ответ все на тот же вопрос — как в этом подземелье, сложенном из одних непроводящих пород, из одних изоляторов, могла пролететь электрическая искра, вызвавшая взрыв? И он знал уже, знал заранее, что о причине, породившей эту роковую искру, еще не писали в книгах, с ней не встречались рабочие, это будет открытие. Арсеньев внимательно слушал выступления шахтеров на собрании, он помнил разъяснения Семенюка и Гилина, его научили и собственные его неудачи. Именно в эту сторону направлялся сейчас Арсеньев — он искал не известное никому, новое явление, все, что было описано и ведомо другим, не годилось, он тут же это отбрасывал. Он непрерывно думал, круг его поисков сокращался, все второстепенное и побочное беспощадно отсекалось, строгая, сухая логика четко очерчивала единственно правильный путь исследования — в конце этого пути лежало решение загадки. Арсеньев без устали повторял одно и то же — взрыв произошел от искры, все другое исключается. Значит, где-то в этих непроводящих массах, в этих изоляторах таится проводник, «земля», прикосновение к которой и породило смертоносную искру. Он искал теперь только эту никому неведомую, загадочную «землю», она и должна была явиться открытием, принципиально новым явлением.
Одно еще мешало ему в его новых поисках, он начал с того, что детально исследовал эту помеху. Это была запись в дневнике Маши о том, что отпальщик «вдруг заторопился». Однажды Арсеньев уже анализировал эту заметку и отбросил ее как несущественную, — у него было тогда готовое понимание катастрофы. Но теперь, когда понимание это оказалось неправильным, Арсеньев снова возвратился к Машиной записи. Он повторял ее про себя, вдумывался в нее. Нет ли в самом деле тут искомой разгадки? Он, Арсеньев, утверждал, что рабочие не совершили никакой неосторожности, они действовали, как всегда, точно и правильно, — таков был исходный пункт его поисков, так он докладывал на партбюро. Но, может быть, он ошибся? Не привела ли торопливость отпальщика к неожиданному просчету, грубой ошибке в действиях? В чем выразилась она, эта торопливость? Многие рабочие ставили взрыв в связь с появлением Скворцовой на шахте, с ее хронометражем. Так ли уж неправильны эти мнения? Он должен во всем этом разобраться. Пока он не получит ясного ответа на эти вопросы, он не может продвинуться в другом — в поисках новых, никому не известных явлений.
Арсеньев появился в больнице. Главный врач принял его неприветливо. Арсеньев не стал упрашивать. Он рассказал врачу о том, чего хотел от Скворцовой, какое значение имеет для нее и для шахты ее ясный ответ. Через несколько минут он в сопровождении главного врача входил в палату, где лежала Маша. Маша, слабая, забинтованная, говорила еле слышным шепотом, с трудом вслушивалась в слова Арсеньева.
— Я знаю, вам тяжело, — начал Арсеньев. — Не отвечайте мне подробно, только «да» и «нет». Для нас бесконечно важно знать, не совершили ли отпальщик или мастер какой-нибудь ошибки, роковой неосторожности, — это ведь совсем по-иному обрисует картину взрыва. Скажите, в самый момент катастрофы мастер сидел, он не предпринимал никаких действий, так, правда?
— Да, — прошептала Маша.
— А напарник? — продолжал Арсеньев. — Нас интересует ваша запись: «вдруг заторопился». Что означает «вдруг» и в чем выразилась торопливость? Правильно ли я толкую, что «вдруг заторопился» означает только то, что он сперва сидел и болтал, а потом вскочил и стал работать?
— Да, так, — ответила Маша.
— И он не делал ничего лишнего, никаких ненужных движений? Вы меня понимаете, товарищ Скворцова? Он не совершил в своей торопливости никаких просчетов? Ничего, что выходило бы за пределы его обычных, повседневных действий?
— Нет, — прошептала Маша. Она с трудом добавила: — Он прилаживал провода.
— Так, так… Прилаживал провода… Это была как раз его обязанность — прилаживать провода, подготавливать схему включения машинки. Значит, повторяю, какой-либо неосторожности, чего-либо ненужного вы в его действиях не заметили?
— Нет, — повторила Маша.
— Кончайте, товарищ Арсеньев, — посоветовал врач. — Больная устала.
— Я сейчас кончаю. Еще один, последний вопрос. А сами вы, товарищ Скворцова? Говорили ли вы что-нибудь или молчали? Я повторяю, чтобы вам было легко ответить: вы молчали, смотрели и записывали, так?
— Я только записывала, — прошептала Маша. — Я смотрела… И вдруг взорвалось…
Арсеньев встал. Он с нежностью положил свою руку на бескровную руку Маши, погладил ее. Он не сумел сдержать своего волнения, совсем не сухо и не официально звучали его последние слова, обращенные к Маше. Даже на улице он не успокоился — что-то бормотал про себя, размахивая руками.
Вечером, дома, он подвел итоги. Итак, и этот пункт разъяснен. Все было так, как оно представилось с самого начала, — просчетов и неосторожности не было, шахтеры работали, как всегда, аккуратно. Этот легкий путь решения загадки — свалить на умерших вину за катастрофу — полностью отпадает. И слушки о причастности Скворцовой к несчастью тоже надо отмести. Остается единственный путь, тот, по которому он идет, нужно идти по нему до конца, не отвлекаясь ни на что другое, все, на что можно отвлечься, уже проверено, уже отброшено.
Арсеньев, неподвижно лежа на кровати, грезил с широко открытыми глазами, уставленными в потолок. Он видел удивительные картины, живые образы того, что он обнаруживал в шахтных ходах и выработках, о чем он беседовал с Гилиным. Это были пронизанные ископаемым льдом пласты вечной мерзлоты, безгранично раскинувшиеся вокруг их города, их сменяли волнуемые ветрами черные тундровые озера — дно озер выстилали талики, — потом все превращалось в подземные штольни с их сверкающим на крепи и породе инеем. На стене одной из штолен висел покореженный массивный пускатель, под ним на земле валялся человек, старик, с размозженным черепом, другой, юноша, почти мальчик, судорожно хватал руками воздух, кричал отчаянным безмолвным криком, звал в нестерпимом страдании помощь, которая не пришла. А затем эти страшные фигуры стирались и их место занимали новые люди, целые толпы людей, торопившихся на работу, в штреки, бремсберги и гезенки, — может быть, к подстерегавшей их грозной, непостигаемой смерти. Но чаще всего это была рудная жила, золотистая змея, струившаяся среди горных пород, словно поток света в черной ночи. Мысль Арсеньева непрерывно возвращалась сюда, к этой странной картине. Сперва это был только образ — цвет и линия, больше ничего. Потом цвет и линия стали словами, слова растянулись в предложения, предложения сложились в стройную теорию. Смятение охватывало сдержанного Арсеньева. Он знал уже, что подошел к самому порогу открытия, еще шаг — и открытие совершится. И когда оно произойдет, ослепительный свет зальет мрачную черноту катастрофы, все станет на свои места. И зловещая, неотвратимая опасность — сейчас перед ней они все бессильны — будет устранена с легкостью, как пустяк, два-три предостережения, два-три часа работы монтера и слесаря…
Арсеньев остался верен себе, он облекал в логически совершенные формулировки явившиеся ему мысли, менял и оттачивал эти формулировки, добивался их предельной точности. В один из дней он позвонил Мациевичу и попросил консультации. Это была его первая просьба о встрече. Они сидели один напротив другого, подтянутые и серьезные, внешне похожие и внутренне разные. Мациевич вежливо ожидал вопросов, Арсеньев не торопился их задавать — он все снова проверял их в уме.
— Дело вот в чем, — заговорил он наконец. — Я продолжаю считать, что основной причиной взрыва было отсутствие заземления на шахте. Против этого выдвинуты очень основательные возражения, и мне пока не удается их опровергнуть. Если бы я сумел доказать, что в шахте имеются проводники среди непроводящих пород, тайна перестала бы быть тайной. На рудниках, расположенных рядом с вашей шахтой, такие проводники имеются — рудные жилы. А что такое рудные жилы? Выплески и потоки глубинных веществ земли, прорвавшиеся наружу сквозь точно такие же мерзлые породы, как и на вашей шахте. Так вот, нет ли на шахте аналогичных рудных жил или чего-нибудь подобного? Я уточняю мой вопрос: можете ли вы указать мне застывшие потоки лавы, прорезавшие основную толщу породы на шахте? Возможно, некоторые из этих лавовых потоков окажутся проводящими.
Мациевич подробно ответил на все вопросы Арсеньева. Да, конечно, интрузии, то есть застывшие потоки, прорвавшиеся из недр земли, в их шахте имеются. Но это вовсе не те рудные интрузии, которые встречаются на рудниках. Природа их совершенно иная, интрузия на шахте — это жилы непроводящей породы. Примерно три миллиона лет назад, когда уже давно был завершен процесс образования каменных углей, в их крае развилась мощная вулканическая деятельность. В нескольких километрах отсюда из земных глубин прорвалась рудоносная магма, застывшая жилами и рудными телами. А в районе шахты сквозь пласты угля выливался расплавленный диабаз. Застывая, он образовывал широкие стены и перегородки, рассекающие угольные пласты. Эти выплески диабаза называют дайками. Таких диабазовых даек на шахте пять, самая мощная из них пересекает как раз семнадцатый квершлаг в том месте, где он выходит на угольный пласт. Одно он, Мациевич, может сказать, поскольку это интересует Арсеньева, — проводимость диабаза ничтожно мала, еще меньше, чем у мерзлых наносов и угля.
— Я очень благодарен вам за ясное и исчерпывающее объяснение, — проговорил Арсеньев, всматриваясь в вежливое и спокойное лицо Мациевича. — Но так как вопрос этот бесконечно важен и, надеюсь, в нем одном лежит решение всей проблемы, то я хотел бы сам взглянуть на диабазовую дайку в семнадцатом квершлаге.
— Если разрешите, я провожу вас туда, — предложил Мациевич.
Арсеньев уже не помнил, в который раз он спускался в этот квершлаг — узкий и тесный ход, прорезанный в толщах пород. На этот раз они не остановились ни у суфляра, продолжавшего выбрасывать рудничный газ, ни у места взрыва. Они пошли дальше, ко второму выходу из квершлага, где начинался угольный пласт. Крепь в этом месте не была установлена: твердые породы не нуждались в креплении. Арсеньев долго осматривал дайку, он передвигался вдоль нее по сантиметрам — он знал, что где-то здесь таится решение загадки. Мациевич помогал ему светом своего фонарика.
Диабазовая дайка представляла полосу шириною в шесть-семь метров, с одной стороны она рассекала смесь породы с углем, с другой — упиралась в чистый уголь. Яркая желтизна диабаза резко выделялась на черном фоне пласта. Линия разграничения породы и угля была так ровна и четка, словно ее проводили карандашом по бумаге. Сам диабаз в данную минуту мало интересовал Арсеньева — он ничем не отличался от других образцов этой породы и, очевидно, был таким же малопроводящим. Но перед углем он остановился. Он увидел то, что раньше проходило мимо его внимания. На расстоянии метра-двух от дайки уголь ослепительно вспыхивал в свете фонаря, его блестящие, словно лакированные грани, несмотря на покрывающий их легкий иней, зеркально отражали свет. Но по мере приближения к границе дайки уголь тускнел, становился матовым. У самой дайки он походил на плотную, лишенную блеска сажу.
— Почему так меняется цвет угля? — поинтересовался Арсеньев.
— Уголь на границе с дайкой сильно изменил свою структуру, — объяснил Мациевич. — Расплавленный диабаз прорывался сквозь угольные пласты под большим давлением и при высокой температуре. Естественно, что в местах контакта с диабазом уголь уплотнился и подгорел. Для промышленного использования этот метаморфозированный уголь малопригоден, мы обычно его не выбирали…
Он резко прервал свое объяснение. Арсеньев смеялся. Он хохотал беззвучным неудержимым хохотом.
— Не обращайте внимания, я своим мыслям! — поспешно сказал Арсеньев, заметив удивление Мациевича,
И, продолжая улыбаться, Арсеньев отколол две пробы угля — тусклого на границе диабазовой дайки и блестящего — в стороне от нее. Он хотел проделать контрольную пробу в лаборатории.
— Очень прошу вас, товарищ Мациевич, никуда не уходить надолго, — сказал он. — Думаю, что через часок мы опять спустимся сюда и уже в последний раз.
Арсеньев на обратном пути так торопился, что даже более молодой Мациевич отстал. В электроцехе Арсеньев кинулся к прибору, измеряющему электрическое сопротивление, и, глубоко вздохнув, провел рукой по волосам. Все наконец встало на свои естественные места. Чудеса кончились. Загадки больше не существовало.
Он соединился по телефону с Симаком, Озеровым и Мациевичем.
— Прошу вас немедленно спуститься в семнадцатый квершлаг, — сказал он каждому. — Я тут кое-что подготовлю, захвачу с собой Семенюка и явлюсь вслед за вами.
Когда он с Семенюком и дежурным электриком появился в квершлаге, его уже поджидало все шахтное начальство. Арсеньев попросил всех подойти к диабазовой дайке.
— Причина взрыва в том, что в атмосфере, насыщенной метаном, проскочила искра, — сообщил Арсеньев. — Это было самое первое наше предположение, и оно оказалось правильным. Сейчас я вам продемонстрирую эту искру. Но раньше прошу сообщить, не опасны ли такие демонстрации — метан ведь продолжает выделяться. Я вовсе не хочу немедленно унестись в тартарары, как называют это происшествие некоторые ваши рабочие.
Мациевич показал на захваченную с собой рудничную лампочку — она горела нормальным пламенем.
— Свежая струя уносит весь метан. Можете спокойно начинать свои опыты.
Все остальное происходило в глубоком молчании. Дежурный электрик вынул из ящика переносную электрическую лампу с двумя длинными проводами. Один из проводов он присоединил к клеммам отремонтированного магнитного пускателя и нажал включающую кнопку. Другой провод, находившийся сейчас под напряжением, он тыкал оголенным концом в уголь, диабазовую дайку, мерзлые наносные породы, сдавившие неширокий угольный пласт, валки транспортера — всюду, куда ему указывал Арсеньев. Электрическая цепь не замыкалась — не проскакивало обещанной искры, лампочка не загоралась.
— Вы видите своими глазами то, что знали и без меня, — сказал Арсеньев. — Уголь, изверженные горные породы и вечномерзлые наносы почти не проводят электрического тока, и электрическая цепь через них не замыкается. Именно на этом основании проектировщики и энергетики шахт отказались от защитного заземления, как технически неосуществимого и практически ненужного. И они были бы правы, если бы не существовало одного очень важного и пока никому не известного исключения. Сейчас я вам его продемонстрирую.
Он сделал знак, и электрик концом провода коснулся тусклого плотного угля на самой границе с дайкой. Все произошло одновременно — с сухим треском пролетела искра, ярко вспыхнула лампочка. Она горела ровно, в полный накал, словно цепь была замкнута не на горную массу, а через второй медный провод. Люди, окружившие Арсеньева, толкались, бурно требовали объяснений — все были поражены и взволнованы.
— Дело здесь в том, что уголь на границе с диабазовой дайкой имеет другую структуру, — объяснил Арсеньев. — Под действием высоких температур и мощных давлений, созданных потоком расплавленного диабаза, уголь в значительной степени графитизировался. А графит, как вам известно, хороший проводник. Слой графита невелик, несколько десятков сантиметров, редко где — метр, это узкая проводящая пластина, зажатая между непроводящими углем и диабазом. Но благодаря своему огромному протяжению в земле пластина эта хорошо рассеивает ток, ее сопротивление рассеиванию тока ничтожно мало — сотые доли ома. Теперь вы понимаете, как произошел взрыв? Вследствие какого-то повреждения кабеля на его броне появилось высокое напряжение, а провод от взрывомашинки пересекал дайку и графитизированный уголь и где-то касался оголенной частью этого проводящего угля. При случайном прикосновении провода к кабелю пролетела искра, которая и породила взрыв. Надо признать, что произошло очень редкое совпадение многих несчастных обстоятельств и только в силу этого стала возможна катастрофа.
В квершлаге, проложенном в вечномерзлых породах и продуваемом свежей струей, было очень холодно. Но Семенюк снял шапку и вытер вспотевший лоб. Лицо его было бледно, руки подергивались. Он сказал глухо:
— Выходит, вы были правы, Владимир Арсеньевич, мы виноваты в несчастье.
Арсеньев покачал головой.
— Нет, вы не виноваты. Вы не могли заранее бороться с опасностью, о существовании которой еще никто не знал.
И с торжественностью, соответствующей важности момента, Арсеньев закончил свое объяснение:
— Графитизированный уголь около даек до сих пор грозил таинственной гибелью каждому, кто спускался под землю, насыщенную метаном. А сейчас мы превратим его в самого верного и надежного нашего защитника. Он будет спасать людей от опасности, а не угрожать им. Вот вам та проводящая земля, которой вы не могли никак найти. Я предлагаю вбить на границах даек стальные трубы и заземлить на них всю электрическую аппаратуру. Высокое напряжение больше не появится там, где ему запрещено показываться.
В болезни Маши, наконец, наступил перелом, она шла к выздоровлению. К ней еще никого не пускали, но передавали записки и сообщали, кто приходит. Маша была удивлена и растрогана, чуть ли не вся шахта перебывала в приемной и добивалась свидания с ней, многих, например Полину, она почти вовсе не знала. Она перечитывала записки — нежные, заботливые, дружеские, складывала их в стопочку, прятала под подушку, чтоб всегда были под рукою. Две бумажки лежали отдельно, она часто возвращалась к ним, хоть и знала уже наизусть: «Машенька, выздоравливай, ждем тебя. Павел» — от Камушкина. И вторая — от Синева, крик его души: «Выздоравливайте, верьте мне, вы не все знаете. Алексей». Маша недоумевала, чего она не знает и почему Синев так мучается — она много размышляла над его строчками.
А потом к ней явилось нестерпимое желание увидеть друзей и знакомых. Она не знала, кого ей хочется больше, все, казалось, были одинаково дороги, со всеми хотелось поговорить. Она попросила врача разрешить свидания, он отказал. Сестра, молодая, быстрая и лукавая женщина, по-своему истолковала нетерпение Маши. Сестра была человек опытный и легко сообразила, почему в приемной палаты так часто появляются молодые люди, интересующиеся здоровьем Маши, но хмуро отворачивающиеся один от другого.
— Сегодня было трое, — докладывала она Маше после вечернего обхода. — Один лысый, но так собой ничего, очень представительный и веселый. А два другие — рослые, красивые, один другого лучше. Как троих таких в одно сердце вместить? Ну, ну, шучу, Машенька! А один из двоих красивых так огорчался, что не пустили, просто удивительно — сильно так любит!
На другой день она порадовала Машу:
— Сегодня врач разрешит первое посещение. Но только одного, больше пока нельзя. Так кого пригласить, если опять трое явятся?
И, поглядев смеющимися глазами на взволнованную покрасневшую Машу, она закончила:
— Ладно, без тебя разберусь. Сердце подскажет — самого любимого пущу. Обижаться не будешь. А тебе ничего не надо? Гребешок и зеркальце? Это мигом.
А еще через час она вбежала в палату и весело проговорила:
— Идет он, твой суженый, первый явился — такой настырный!
Маша, прибранная и расчесанная, приподнялась на подушках. Она побледнела от ожидания, не могла оторвать глаз от двери. Она не знала, кто пришел, это было неважно, пришел друг, один из ее друзей, они вместе порадуются, что она вынесла страшное испытание и осталась жива.
Но по разочарованию, вдруг охватившему ее, она поняла, что пришел не тот, кто был ей нужен.
В палату входил Синев.
Он издали ей улыбнулся, протянул руку, поцеловал ее исхудавшие пальцы. Маша показала на стул около кровати. Синев сел, жадно вглядывался в ее лицо, радость светилась в его глазах.
— Машенька, я так счастлив, что вам лучше, — сказал он нежно. — Не поверите, как все мы тревожились. Врачи такие строгости развели вокруг вас, словно вы умирали. А вы вон какая — еще лучше прежнего! Уже недалеко время — выпишетесь, снова будем вместе.
Маша показала рукой на шрамы у него на виске.
— Вы тоже побывали в беде, Алеша?
— Побывал, — сказал он неохотно. — Попал в завал. Разве Камушкин вам ничего не писал?
— Нет, ничего. А почему он должен был писать о вас, а не вы сами?
— Я думал, он напишет, — пробормотал Синев. — От него всего можно ожидать.
Он помолчал, потом, решившись, заговорил:
— Мы ведь с ним поссорились. И из-за вас, Маша.
— Из-за меня? — удивилась Маша.
— Из-за вас. Вообще получилась страшная путаница. Я ведь был около этого проклятого квершлага через несколько минут после взрыва. Но только откуда мне было знать, что вы там? Конечно, если бы я знал… Надеюсь, вы не сомневаетесь, Маша?
Маша с недоумением покачала головой. Синев пустился в подробный рассказ о том, как он подошел к квершлагу и возвратился назад. Маша поймала себя на том, что слушает его без особого интереса. Казалось, все должно было ее близко трогать, это была история о том, как она погибала, уже успела проститься с жизнью. Но слова его проносились, не волнуя, она словно знакомилась с чем-то, что имело к ней лишь далекое отношение — рассказ из книги о красочных переживаниях незнакомых героев. Она даже посочувствовала душевным терзаниям Синева, возмутилась, что о нем пустили такую грязную сплетню, будто он побоялся. Она говорила искренне, вежливо и равнодушно. А Синев отнес равнодушие к ее усталости. Он успокоился, просиял и стал прощаться.
— Меня предупредили, что долго с вами нельзя, — сказал он. — Ну, ничего, я еще приду. А в день вашей выписки достану билеты в театр. Отпразднуем ваше выздоровление вылазкой в культуру.
Она терпеливо качала головой.
— Хорошо, хорошо, Алеша. Я скажу вам, когда меня выпишут.
Он удалился, кланялся в дверях, махал рукой. А она, забыв о нем, задумалась над собой. Мысли ее были путанны и полны удивления. Она не понимала себя. Еще недавно, вчера, нет, сегодня утром она вспоминала этого человека с дружбой, лаской, почти привязанностью. Ничего этого больше не было — ни дружбы, ни привязанности. Он явился, и сразу стало ясно, что он чужд и безразличен ей. Что, собственно, случилось? Может быть, ее огорчает его недостойное поведение? Но ведь все естественно, он не знал, была ли она в квершлаге, был ли там кто-нибудь, кроме нее, — так он объясняет, она должна верить. Она верит, она во все верит, но только — не нужен он ей. И думать о нем больше не надо.
Сестра по лицу Маши мигом догадалась, что пригласила не того, кого следовало.
— Ладно, это поправимо, — сказала она быстро. — Там еще двое дожидаются. Приму этот грех на свою душу, если доктор станет ругаться. Теперь уже будет без оплошки, не сомневайся!
И как раньше чувство разочарования раскрыло самой Маше, что не Синева она ждала, так теперь бурно хлынувшая в лицо кровь подтвердила ей, что появился тот, кто был нужен. К ней осторожно и неуверенно приближался Камушкин. Он сказал, останавливаясь у кровати:
— Здравствуй, Маша!
— Здравствуйте, Павел, — ответила она. — Садитесь, пожалуйста.
Он садился так, словно стул был сделан из соломы и мог провалиться от неосторожного движения. Несколько времени он ничего не говорил, только глядел. Спохватившись, что нельзя так глупо молчать, он пробормотал:
— Свиделись, Маша.
— Свиделись, Павел! — отозвалась она, как эхо.
— Ну, как ты? Хорошо?
— Сейчас хорошо. Гораздо лучше.
— Ну, а это?.. Врачи… не обижают?
— Что вы! Ко мне очень хорошее отношение.
— Ну… А что говорят? Скоро выписываться?
— Недели через две, не раньше.
Похоже было, что он исчерпал все имеющиеся у него вопросы. Он замолчал, не отводя от нее глаз — Маша краснела под этим пристальным взглядом. Она попыталась пошутить:
— Что вы на меня так смотрите, Павел, словно не узнаете. Я очень изменилась, правда? И раньше красивой не была, сейчас совсем уродина.
Он с таким недоумением слушал ее, словно ожидал, чего угодно, только не такого странного вопроса.
— Да нет, нет! — сказал он поспешно. — Все в порядке, похудела, побледнела немножко — только. — Он справился с собой и улыбнулся: — Во всяком случае, лицо твое мне сейчас больше нравится, чем там на дороге, когда взялась меня прорабатывать.
Маша покраснела.
— Не вспоминайте, Павел, мне очень стыдно, что я так себя держала — бог знает чего наговорила.
— А ничего особенного, — возразил он великодушно. — Я много потом размышлял над твоими словами. В основном правильно — суть мою схватила точно, никуда не денусь.
— Не надо! — сказала она умоляюще. — Честное слово, не надо!
— Хорошо, не надо, — сказал он покорно.
Чтоб прервать установившееся снова молчание, Маша попросила:
— Расскажите, что у нас на шахте.
Камушкин оживился, описывая ликвидацию аварии, шахтерское собрание, речь Гриценко. Маша слушала, прикрыв глаза. Потом по щекам ее вдруг покатились слезы.
— Что с тобой, Маша? — с испугом спрашивал Камушкин, прервав свой рассказ. — Может, тебе трудно со мною? Так я уйду.
— Нет, нет, — сказала она поспешно. — Только не уходите!
— Да зачем ты плачешь? Болит что-нибудь?
— Нет, так, — сказала она, улыбаясь сквозь слезы. — Вспомнила, как мы ссорились. И как тогда… на дороге… И как вы спасли меня, собой жертвовали, а спасли. Боже, так страшно было, когда вас ударило вторым взрывом — просто не могу вспоминать. Чем мне вас отблагодарить за все?
— Вздор! — отмахнулся он. — Какие могут быть благодарности? Поступил, как всякий иной на моем месте. В конце концов, это я был виноват — привел тебя в этот проклятый квершлаг. Ругать меня надо, а не благодарить. Два человека погибли — никогда себе этого не прощу.
— Нет, нет, не говорите! — твердила она, волнуясь. — Другие не сумели бы так. Ведь я перед этим… обругала вас! Мне так теперь стыдно.
— Слушай, — сказал он серьезно и ласково. — Давай не вспоминать, что было. А единственная мне благодарность — не будем больше ссориться. Хорошо?
Он протянул ей руку, она схватила ее, прижалась к ней мокрой щекой. Камушкин гладил волосы Маши, что-то шептал ей, что-то доказывал — Маша, вдруг обессилев, слышала его голос, но не разбирала слов.