– Много же в тебя было влито, если такого бугая свалило! – не удержался Пролеткин.
На этот раз Рогатин не удостоил его даже взглядом и повел рассказ свой дальше без перерыва:
– Наутро просыпаюсь. Где я? Пуховики подо мною. Постель вся новая, аж хрустит. Рядом девка спит румяная, пригожая. А в башке гудит, будто грузовик буксует на подъеме. Открывает девка свои ясные синие очи, глядит на меня, как в сказке. «Ты кто?» – спрашиваю. «Как – кто? Твоя жена. Или забыл?» Вижу, у нее уже вода в глазах накапливается. Вспомнил я вчерашнюю кутерьму и принялся утешать. А она плачет и плачет. «Чего же ты, – говорю, – слезы-то льешь? Я не отказываюсь. Как вчера обещал, так все и будет». А она опять плачет. «Скажи, – говорю, – напрямки, в чем дело?» – «Да я, – говорит, – не для тебя плачу, а для себя. Какая несчастная – два раза замуж вышла, а бабой все никак стать не могу».
Тут грохнул такой хохот, что даже стекло в оконце, возле которого сидел Ромашкин, зазвенело тоненько, словно при близком разрыве снаряда.
– Ну и чем это кончилось? – спросил Василий, когда все отсмеялись.
– А ничем и не кончилось, – солидно ответил Иван. – Мы с Груней душа в душу и по сей день. Вы, конечно, считаете, что у людей всегда сперва любовь появляется, потом они женятся. А вот у нас с Груней по-своему: сперва женились, а потом любовь располыхалась… Я ведь и фашиста почему в первом своем поиске удавил? Все от этой самой любви. Подумал, как фашисты над нашими бабами измываются, и не стерпел. От таких дум мне и теперь не убить фашиста тяжелее, чем убить.
Иван окинул всех быстрым взглядом. Разведчики не смеялись. Обращаясь к Ромашкину, сказал:
– Конец не конец, а вроде бы точку какую в той истории я, товарищ лейтенант, все же поставил. Вышел через неделю после свадьбы рыбки наловить: Груня ухи захотела. А на реке меня этот прыщ, сам-шестой, встречает. Кроме него самого, ребята все здоровые, убить не убьют, а покалечить могут. Уточняю обстановку: «Не бить ли меня собрались?» «Догадливый», – сипит Петька. «А за что? Не за девку ведь спор. Груня – законная моя жена». Вижу, смутил их, замялись. «Правильно, жена, – говорит Петька, – а у кого ты увел ее?» Да тут Назар, конюх, дал Петьке под зад, он аж в кусты полетел. Поднялся и вопит: «Меня же за мое угощение обижаете!» «Ты сам обидел нас, Петро, – сказал Назар. – На худое дело смутил: законного мужа разве бьют? Ставь еще две литры и пригласи Ивана, а не то самому фонарей подвесим». И что бы вы думали? Выставил Петька водку. За мир, значит. Одна маманя моя в обиде осталась: до дома не дотянул, без нее по дороге женился.
– Дуже гарно все зробилось! – воскликнул Богдан Шовкопляс. – Ты, Иван, сам великий, и душа у тэбэ большая. А вот за мэнэ ни одна дивчина замуж выходить не хотела.
Разведчики недоверчиво поглядели на Шовколяса: парень чернобровый, белозубый, глаза веселые. Правда, нижняя челюсть немного вперед выдается и нос чуть набок. Но это замечаешь, лишь приглядевшись, а так всем хорош – крепкий, рослый.
– Так я тильки теперь на справного чоловика похож став, – пояснил Богдан. – А був никудышний. Лежал колодой на печи, ревматизма мэни расколола ще хлопчиком, в десять рокив. По хате ковыляю, а шоб яку работу зробити или на игрище с хлопцами – ни-ни. Долежал до семнадцати рокив. В школы до седьмого классу доучился – учителя и на печи не забывали. Стал я почти жених, да кто за меня пойдет? Кому потрибна такая колода?
– Как же тебя в армию взяли? – удивился Королевич.
– Погодь, Костя, не забегай наперед… Ходили до мэнэ с уроками разни девчатки. И была среди них одна красавица, Галей ее звали. Така гарна, що очи ризало. А в самой ей очи – что твое море или там стратосфера. Звезды в них горят, як у той самой стратосферы.
Богдан разволновался, щеки у него порозовели, в глазах вроде бы тоже засверкали звезды.
– Я больной, больной, а красоту понимал. Дивлюсь на Галю, знаю – не для мэнэ вона, но ничего зробить не можу. Вона ще по вулице иде, а у мэнэ сердце аж в присядки пляшет… Женихи за Галей гужом, один краше другого: Харитон – бригадир, орденоносец, Михайло – тракторист, весь в куделях, як Пушкин, и даже учитель из школы, культурный, при галстучке, а голову потерял. И вдруг та Галю сама кидается на колени перед моей постелью, положила голову мэни на плечо, плаче и причитае: «Не можу я быть счастлива, коли ты всю жизнь маяться будешь. Зачем нас в школе учили? Или неправду умный человек сказал: не милости мы должны ждать у природы, а сами зробити себе счастливо життя! Я тэбэ выкохаю!» Як сказала она мэни такое, усе у мэнэ перевернулось. Уси тормоза, уси прокладки в суставах расслабились, кровь забегала там, куда раньше ей ходу не было! И свадьба у нас, Иван, тоже была необычная. Я не хотел свадьбы. «Погодь, – говорю, – проверь себя, Галю». А она: «Нет! Пусть будет свадьба, пусть люди бачут!» Сами понимаете, яко веселье, когда жених сиднем сидит, а невеста-раскрасавица вокруг него одна пляшет. Гости слезы тайком утирали. А моя Галю, знай, пляшет та песни спивае!
Богдан помолчал, вздохнул.
– После свадьбы она мэнэ в сад под яблони цветущие стала выводить. Где там выводить – выносила на руках своих. И все со смехом, с шутками. В хате – патефон, радио. Картинки из журнала «Огонек» на стенах наклеены, такие веселы, ярки картинки – цветы, море, птицы, корабли, леса. Вот так без докторов и выкохала мэнэ Галя. Ходить я начал, потом бегать, плавать. На комбайнера выучился, и все село любовалось нами. Я с поля иду, а Галя дождать не может, навстречу бежит. Будто чуяла – короткое наше счастье, будто знала наперед, что разлучит нас война…
На том и оборвал Шовкопляс свой рассказ о себе и о своей Гале.
В блиндаже было тепло, от печки шел домовитый запах сохнущей одежды. Воркуя, закипал чайник, но вдали потрескивали приглушенные бревенчатым накатом пулеметные очереди.
– Кто еще, братцы, расскажет о свадьбе-женитьбе? – спросил Лузгин. – Может быть, Костя?
Королевич залился стыдливым румянцем, прикрыл ресницами голубые глаза.
– Я не женат…
– Но деваха-то есть?
Костя молчал. Казаков, выручая Королевича, попытался втянуть в разговор Голощапова:
– Может, ты, Алексей Кузьмич, о своем житье-бытье поведаешь?
Голощапов почесал в затылке и, как обухом, врезал:
– Все это муть! Первый год после женитьбы у всех сладкий. А проживете лет десять – двадцать, еще не известно, какие ваши Грунечки да Галечки станут.
– Язва ты, Голощапов! – остановил его старшина разведвзвода Жмаченко. – Зачем людей обижаешь? Хочешь говорить – скажи про себя, не хочешь – помолчи, а людей не трожь.
– Я и говорю про себя, а не про тебя.
Голощапов посопел и вдруг выложил, вызывающе глядя на слушателей:
– А я вот свою жену бил!.. Она тоже красавица была и, как в гости пойдем, хвостом туда-сюда. Ну я и поддавал ей: не забывай, что муж есть!
– Про такое и слушать неприятно, – махнул рукой старшина. – Рассказал бы ты, Жук! Ты инженер, у тебя жизнь городская.
Жук был во взводе радистом. Рация, правда, взводу разведки не полагалась, но она была захвачена у немцев и застряла здесь. Анатолий Жук сразу разобрался в ней, что-то перемонтировал и с той поры стал взводным радистом.
– Ну, во-первых, я не инженер, а всего-навсего радиотехник, – поправил он Жмаченко. – А во-вторых, мои семейные дела тоже неинтересные. – Помедлил, подумал и продолжал: – Сначала все шло хорошо, и любовь была, а потом рассыпалась. Перестали мы друг друга понимать, будто на разных волнах говорили: она не слышит меня, я не могу уловить ее.
– Почему же так получилось? – насторожился дотошный Коноплев, комсорг взвода.
– Да все из-за Шарика, – неопределенно ответил Жук.
– Из-за какого шарика? Земного, что ли? Мировые проблемы решали?
– Нет, собачка у нас была. Шариком звали.
Ребята выжидательно улыбнулись. Начало всем показалось занятным.
– Разве может у людей, к тому же образованных, из-за какой-то собачки жизнь испортиться? – удивился Коноплев.
– Может, – твердо сказал Жук. – До войны я жил под Москвой, в городе Пушкине. Домик там собственный у отца и матери. Шарик по двору бегал – веселый такой, рыжий пес, дворняжка простая. Окончил я техникум, послали работать в Караганду. Там встретил девчонку. Лизой звать. Тоже после техникума отрабатывала, зубной техник. Она москвичка, я вроде бы тоже москвич. Одним словом, поженились. Подработали деньжонок, мотоцикл с коляской купили. Живем, не тужим. А мать с отцом в каждом письме: приезжай да приезжай, мы старые, кому дом оставим? Ну, отработали мы с Лизой положенное и махнули домой. Приехали ночью. Шарик нас встретил, как полагается: прыгает, ластится и все норовит руку лизнуть. Только мотоцикл ему не понравился – понюхал, чихнул и отошел в сторону. И вот однажды Лиза говорит мне: «Давай хорошую собаку заведем». – «А Шарик чем плох?» – «Уж кормить, так породистую. Я сама достану в Москве, у моих знакомых есть отличные породы». Шарик стоит тут же, языком в себя ветерок гонит – жарко ему, смотрит преданными глазами, не понимает, о чем она речь ведет. Отец и мать промолчали, не хотели портить отношения с невесткой, думали: поговорит и забудет. Но Лиза не забыла. Недели через две принесла щенка-дога. И паспорт на этого пса принесла, там до шестого колена его родословная описана, а наречен он Нероном. Шарик встретил Нерона ласково, понял, что это щенок, хотя и был тот здоровущим. Ну, думаю, все уладится: одна или две собаки, какая разница? Но вскоре Лиза ведет меня к мотоциклу: «Заводи». – «Зачем?» – «Шарика увезем, он уже там, под брезентом, в коляске». Выехали мы за город, Лиза выпустила Шарика, он скулит, жмется ко мне. Я говорю: «Его завтра же собачники поймают. Давай хоть подальше отвезем, в деревню, там собачников нет. К кому-нибудь прибьется». Лиза молча отвернулась. Смалодушничал я, бросил Шарика. И с той поры что-то надломилось в наших семейных отношениях, не тянет меня домой. Завел со мной серьезный разговор отец: «Может быть, из-за нас нелады у тебя с Лизой? Так мы свой век прожили. Хотите назад в Караганду, езжайте. Или нас, если мешаем, отправляй куда-нибудь». Я отцу ничего не сказал, а про себя подумал: «Ну да, как Шарика, посажу вас с матерью в коляску, завезу подальше и брошу».