Взять живым! — страница 65 из 98

Зина танцевала с высоким красивым лейтенантом в летной форме. Он был без фуражки, светлые волосы расчесаны на аккуратный, в ниточку, пробор, форменные брюки с голубым кантом по-модному расклешены. Зина в голубом платье с какими-то вставками из дымчатых кружев, красивые полные ноги в лакированных лодочках, лицо напудренное, губы подкрашены. «Взрослая танцплощадочная львица, — думал Ромашкин, — зачем она мажется? Ничего от прежней Зинки не осталось». Василий хотел уйти, но все же решил: «Нет, я скажу тебе пару слов».

Во время перерыва, когда все вышли в аллеи гулять, Ромашкин неожиданно встал на их пути и строго сказал:

— Здравствуй, Зина.

— Ой, — слабо вскрикнула она и шагнула за спину своего кавалера.

Летчик растерянно смотрел на недружелюбное лицо фронтовика.

— Не бойся, я тебя бить не буду, — сказал Зине, усмехаясь, Ромашкин, — хотя и надо бы.

— Послушайте, товарищ старший лейтенант, — начал было спутник Зины.

— Ты, летчик, погоди, у нас тут свои старые отношения. Я сейчас уйду. Я хочу только ей в глаза посмотреть.

— Что же мне, из дома нельзя выйти? — опомнясь, запальчиво спросила Зина, она была сейчас очень похожа на Матильду Николаевну.

— Дома сидеть ты не обязана. Я тебе не муж.

Ромашкину хотелось сказать что-то обидное, но он понял, что сейчас может наговорить только грубости, именно этого и ждут от него зеваки, которые остановились неподалеку. Василий махнул рукой и пошел прочь.

Мать сразу заметила взъерошенное состояние Василия.

— Не расстраивайся, сынок. Я не хотела тебе говорить, ты бы неправильно меня понял, но теперь, раз уж ты в курсе дела, скажу: не стоит она того, чтобы из-за нее переживать. Встретишь еще свою единственную.

Поинтересовался и Шурик:

— Девушка вас не дождалась? Как же она могла! И давно вы ее знаете?

— В школе учились вместе.

— Ух, я бы ей сказал!

— Ну, ты бы ее просто сразил своим благородством.

— Напрасно вы шутите, я вполне серьезно.

— Давай, рыцарь, спать.

Мать долго сидела у кровати Василия, гладила его волосы, осторожно обходя заплатку на ране.

— Мама, ты когда провожала меня на фронт, уже знала, что папа погиб?

— Да. Поэтому так плакала.

Ромашкин вспомнил, какое ужасное письмо прислал он матери после первого боя, хотел похвалиться своим мужеством, расписал, что было и чего не было. «Ну и дурак же я был!»

— Ты не беспокойся, мам, сейчас я при штабе, там не так опасно, в атаку не хожу, сплю в блиндаже, рядом с командиром полка и другим начальством.

— Это хорошо. Значит, бог услыхал мои молитвы. Я ведь о тебе, Васенька, каждую ночь молюсь.

— Ты же была неверующая.

— Как-то так получается — днем меня к этому не тянет. Днем я неверующая, а вот ночью, как лягу в постель, все о тебе думаю и начинаю просить бога, чтобы уберег он тебя. Молитв не знаю, по-своему прошу и прошу его.

Утром, уходя на работу, Надежда Степановна пригласила:

— Приходи встречать после смены. Пусть сослуживцы и начальники увидят, какой у меня сынок.

Вечером Ромашкин пришел к проходной.

— Вы чей же будете? — радушно спросил безногий вахтер с медалью «За отвагу» на груди.

— Надежды Степановны Ромашкиной сын.

— Вот этой? — спросил вахтер, показывая на портрет матери на Доске передовиков производства.

— Ее. Даже не сказала, что стахановка…

— Так иди к ней в цех, погляди, как мать трудится.

— А пропуск?

— Какой тебе пропуск — ты фронтовик, у тебя на весь мир пропуск. Иди, не сомневайся, я здесь до завтра буду сидеть — выпушу. Вон туда шагай, в сборочный, там твоя мамаша.

Ромашкин прошел через двор, несмело открыл дверь в огромный, как стадион, цех. Жужжание станков, клацание железа, гул под потолком, словно летели бомбардировщики. Повсюду мины: в ящиках, на стеллажах, на полу штабелями. Мины сразу перенесли Ромашкина в знакомую фронтовую обстановку. Только мины здесь были из нового блестящего металла, еще не крашенные.

Мать увидела Василия, замахала ему рукой. Он шел к ней, внимательно разглядывая людей в черных и синих промасленных халатах и комбинезонах. В цеху работали только женщины и дети. У всех утомленные, серые, солдатские лица, темные круги под глазами, острые обтянутые скулы. Каждый делал свое, не разговаривая, быстро и сноровисто. Василий вспомнил тонкие ломтики хлеба на столе у матери. «Как же они на ногах держатся?» — думал он, еще пристальнее вглядываясь в худые, строгие лица работниц, мальчишек и девчонок, которые стояли у станков.

— Пришел? Как тебя пропустили?

— А там инвалид, он разрешил.

— Силантьев? Фронтовик, сам недавно с фронта. Теперь у тебя везде много друзей, всюду свои.

Ромашкин вспомнил публику в парке. «Напрасно я вчера злился. Не так уж много их там было. Да и офицеры ничем не виноваты, месяц, другой — и загремят на фронт. Некоторые, наверное, как и я, после ранения. Не за что на них обижаться. А настоящий тыл вот он, здесь. Да и не тыл это вовсе — та же передовая. Мы хоть сытые, воюем, а эти по двенадцать часов полуголодные трудятся. Я бы, наверное, такого не вытерпел, месяц-другой — и концы, а они годами здесь вкалывают!»

После гудка женщины повеселели, на усталых лицах засветились улыбки.

— С праздником тебя, Надежда Степановна, — поздравила пожилая тетушка, вытирая руки замасленной ветошью.

— Рассказал бы нам чего, фронтовичек?

— О чём? — смущенно спросил Ромашкин.

— Ну, как вы там воюете, куда вот эта наша продукция идет. Про себя что-нибудь — вон сколько наград. Женщины обступили офицера.

— Давай лучше про себя, — задорно крикнула молодая белозубая девушка.

Ромашкин растерялся. «Чего же им рассказать про себя? Геройских дел я не совершал. Соврать что-нибудь? Как же при матери? Она и так ночей не спит".

— Нечего, товарищи, мне про себя рассказывать, воюю как все. Взводом командую. Люди у меня замечательные: Иван Рогатин, Саша Пролеткин, Голощапов, Шовкопляс, старшина Жмаченко — все отличные воины, бьют врага на совесть.

— Скромный, все про других, — сказал кто-то сбоку.

— Нет, я правду говорю. А за продукцию вашу спасибо, она очень помогает нам бить врага. Приеду, расскажу, как вы здесь работаете, как на воде и хлебе трудитесь с утра до ночи…

— Погоди, сынок, — перебила пожилая женщина, — про это не надо бойцам говорить. У солдата ум должен быть спокойный, чтобы без огляду врагов бить. Мы здесь выдюжим, не сомневайтесь. Ты скажи им, чтобы скорей Гитлера кончали, вот тогда всем — и нам, и вам — облегчение будет. Приезжайте домой, вместе новую жизнь ладить станем.

Женщины зашумели:

— Ну, Марковна, ты как на собрании!

— Не дала парню про себя рассказать.

— Ладно, бабы, домой пора, аль забыли, что там кухня, стирка, уборка, детишки ждут?

— Еще и в очередях надо постоять…

— И на танцы сходить вечерком, — весело добавила задорная, а у самой у белозубого рта темные глубокие морщины, вокруг глаз фиолетовые круги.

Не думал Ромашкин, что дома в тылу будет его тяготить какое-то непонятное чувство растянутости времени. Когда объявили о пятнадцатидневном отпуске, первая мысль была — как мало! Всю дорогу спешил — на машинах, в поезде, чтобы побольше дней выгадать для дома. И вот прошло три дня — и тяжело на душе, нечего здесь делать, ничто не удерживает, кроме мамы, да и та с рассвета до ночи на заводе, и разговоры с ней все об одном: об отце, наказы — «береги себя», воспоминания о прошлой жизни. Нет больше трепетной тяги к Зине. Вместо нее горечь и обида.

Каждое утро искал Ромашкин в сводке Информбюро сообщения о своем фронте. «Как там дела? Как там ребята? Все ли живы? Может быть, кого-то принесли с задания на плащ-палатке. Написать письмо? Так сам раньше в полк вернусь».

Шурка после долгих жизненных передряг отсыпался, вставал, когда его будили поесть. Смущенно опуская свои огромные глаза, просил:

— Извините, пожалуйста, ничего не могу поделать, сон просто с ног валит.

— Спи, милый, набирайся сил, — утешала его Надежда Степановна. — Это у тебя разрядка после долгих мытарств. Поешь и ложись.

Однажды Шурик спросил Ромашкина:

— Скучаете о боевых делах? Горите желанием опять бить врагов?

Василий с грустью посмотрел на паренька:

— Не о врагах думаю. Хочется поскорее вернуться на фронт и выслать маме посылку с продуктами.

Шурик удивленно посмотрел на офицера, понял его и тихо попросил:

— Простите, я сказал глупость.

Хоть и вызывали неприятное чувство тыловые надраенные офицеры, все же хотелось Ромашкину и самому поносить золотые погоны. «Это во мне остатки училищного задора, тогда служба красивой и легкой казалась. Может быть, хорошо, что где-то теплится то чувство. Я вовсе не хочу жить таким озлобленным, как Куржаков».

Василий пошел в центр города, отыскал магазин Военторга, попросил у продавщицы:

— Дайте пару повседневных погон.

Девушка иронически улыбнулась:

— Чего захотели!

— А почему бы и нет?

— Если очень надо, идите к чистильщику обуви — вон на углу его будка, дядя Возген его зовут. Он поможет.

Ромашкин подошел к низенькому толстому старичку, щеки его были утыканы жесткими белыми волосками, как патефонными иголками.

— Говорят, у вас можно погоны достать?

— Смотря кто говорит, — уклончиво ответил чистильщик.

— Мне продавщица в магазине посоветовала.

— Правильно сделала, — он мельком взглянул на офицера, — вам нужен третий размер. А вообще-то в полевых лучше, в любой очереди без очереди пропустят. Зачем вам золотые?

— Пофорсить хочется.

— Ну пофорси. Плати двести пятьдесят рублей и форси.

— Сколько?

— Двести пятьдесят.

— Они же девятнадцать стоят.

— За такие деньги вон там, — старик показал на военторг.

— Но там их нет.

— Слушай, тебе погоны нужны или ты поговорить со мной пришел?

Дома Василий аккуратно разметил и прикрепил звездочки. Надев гимнастерку, долго смотрел на себя в зеркало. Загорелый бывалый вояка смотрел на него немного утомленными, усмехающимися глазами. Золотые погоны будто квадратики солнечного света переливались на плечах. «Куда же я в них пойду? К таким погонам повседневная фуражка с малиновым околышем полагается. Опять маху дал! Лучше бы матери буханку хлеба купил!»