?»
Владимир разглядел печаль в глазах Бориса и силился понять, о чем думает сын. Он видел лицо с чуть запавшими щеками, широким лбом, на который упала темная курчавая прядь, и этот знакомый до каждой черточки облик таил в себе что-то новое, как будто бы ясное и понятное, но все же необъяснимое. И то, что понятное нельзя было объяснить, тревожило душу.
— Знаю, что Бог милостив, а почему душа рвется на куски? Я вот сейчас такое видел, что даже сказать-то страшно! Брат мой единокровный, Яро- полк, на Глеба похож, сынка моего младшенького… А я его, Ярополка-то, зарезал!
— Не ты резал, а слуги твои. А теперь скажи словами Псалмопевца: «Удалитесь от меня все, делающие беззаконие, ибо услышал Господь голос плача моего».
— И ты все знаешь про меня! И оправдываешь. Да только не помогает мне это. Понял?
— Не гневайся, отец. Молитва укрепит…
— С чем я из мира ухожу? Вот послушай: был я молодой, сильный, душою разбойник, и этим еще гордился. Перуну тогда поклонялся, стоял он на требище. Узнал, что один варяг из дружины моей, Феодор, поклоняться Перуну не хочет. Вера у него христианская, потому как пришел он ко мне из греков, где эту веру принял. Жребий пал на сына Феодора. Надо его было в жертву Перуну отдать — связать следовало прекрасного юношу, положить в костер и сжечь. Вот какая у нас вера была! А Феодор говорит: «Не отдам сына, потому что боги ваши не боги, а дерево — нынче есть, а завтра сгниет. Они сделаны руками человеческими! А Бог один, Которому служат греки и поклоняются, Который сотворил небо и землю, звезды и луну, солнце и человека, дал ему жить на земле. А эти боги что сделали? Не отдам сына моего бесам!» Народ, услышав такое, разъярился, пришел к дому Феодора, сломал забор, позвал его к ответу. Тот вышел и смело повторил свои слова, которые сказал жрецам. Тогда толпа в ярости убила и отца, и сына. А потом задумались, и я в том числе: почему он так смело отвечал, не боялся? Что за вера такая, что за Бог Такой, Который знает все не только на земле, но и на небе? Что за сила в Нем, ежели ради Него и жизни не жалко?
— Это был мученик Христов, — тихо сказал Борис, — и взыщется за его кровь, ибо сказано: «Он взыскивает за кровь, помнит их, не забывает вопля угнетенных».
— Вот! — Владимир застонал, встал с ложа, и тень его метнулась по стене. — Я ведь, бывало, силой брал, а то и хитростью, коварством. Когда бьешься, разве думаешь, что плохо, что хорошо? Все хорошо, лишь бы победить, лишь бы выжить!
— Но разве ты не думал о судьбе народа своего? — также тихо спросил Борис.
— Как не думать! А ты найди хоть одного царя или князя, который бы не кричал, что он все для народа делает! А укрепляет только тело свое и дом свой!
— Но ты же не к тому стремился.
— Как будто бы не к тому, а только что натворил! Что натворил! — Владимир стоял в углу опочивальни, раскачиваясь из стороны в сторону.
Теплилась лампада перед ликом Христа. Борис подошел и встал на колени:
— Помолимся, отец. Повторяй за мной: «Боже мой! Я вопию днем — и Ты не внемлешь мне, ночью — и нет мне успокоения».
Владимир вытер слезы и тяжело опустился на колени:
— Не удаляйся от меня, ибо скорбь близка, а помощника нет.
Борис произнес:
— Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прильпнул к гортани моей, и Ты свел меня к персти смертной… Но ты, Господи, не удаляйся от меня; сила моя! поспеши на помощь мне.
Отец и сын молились, и душа Владимира трепетала, как звезда в небе, которая вдруг ярко вспыхнет, а потом так же внезапно скроется из вида.
3
За днепровскими лугами, где начинались дубравы, степняки любили устраивать засады и внезапно нападать на русичей.
Воевода Блуд знал об этом, и потому сторожевые конники уже разведали обстановку. Печенеги были, да ушли. Судя по кострищам, рано утром. То ли испугались гнева Владимира, то ли насытились разбоем, то ли решили выманить дружину киевскую на более удобное для себя место. Отходить они должны были к реке Альте — другого пути в степь здесь нет.
Борис направил черного, как ночь, Воронка к высокому холму, поднимавшемуся справа, и на вершине остановился, оглядел поле, простиравшееся внизу.
Солнце светило весело, заливая лучами зеленое, с желтыми и синими пятнами цветов, бескрайнее поле, тянувшееся до самого края неба.
Тишина, покой и дрожание летнего марева, ясное чистое небо и белое облако, застывшее на нем, — все было, как сама благодать, подаренная людям на радость и счастье.
Всхрапнул конь Бориса, будто приветствуя поле, звякнул о стремя меч Блуда, и Борис, спохватившись, оглянулся на воеводу.
— Жарко, — сказал Блуд, расстегивая бляху, скреплявшую корзно на груди.
Кольчугу ему помог снять боярский отрок Лешько, здоровенный детина с безмятежно-глупым лицом, с голубыми, как бы навсегда осоловелыми глазами, массивным подбородком и удивительно маленьким носом.
Этого Лешько Блуд взял к себе из Вышгорода, увидев однажды, как детина дрался с погодками и как они отлетали от него, словно щепы из-под топора. В молодости Блуд и сам любил подраться, почесать кулаки, удостовериться, что на кулачках ему нет равных.
В тот раз, когда он увидел Лешько, слез с коня, подошел к детине и со всего маху треснул его по уху. Лешько не упал, лишь покачнулся.
— Ты чего дерешься? — плаксиво спросил он и дал Блуду такую затрещину, что воевода полетел в пыль.
Блудовы стражники кинулись вязать Лешько, но воевода, сполна ощутивший силу детины и уважая ее, не стал наказывать его, а взял к себе на службу.
— Теперь до реки Альты можем хоть нагишом скакать, — Блуд выпростал из-под штанов рубаху, вытер ею потный, тучный живот. — Ушел печенег. А все ж одну сотню к тем холмам пошлем, а вторую влево — могёт, в балочках степняки прячутся, есть у них такая привычка.
Борис кивнул и тоже стал снимать кольчугу. Ему помог Георгий, смуглый юноша двадцати лет от роду — статный, с черными кудрями, голубоглазый.
Он был венгр. Его с братьями Моисеем и Ефремом Владимир взял к себе в терем еще детьми, потому что любил отца их, верного Романа, срубленного кривой печенежской саблей у днепровских порогов.
Ефрем, старший из сыновей Романа, был конюшим, а Моисей и Георгий служили у Бориса и Глеба. Росли они вместе, как братья. Владимир хорошо понимал, что у сыновей должны быть верные и на жизнь, и на смерть отроки, поэтому и разрешил Георгию и его братьям не только учиться ратному делу вместе с княжичами, но и постигать книжную премудрость.
Спустившись с холма, ехали полем бодро, но уже не столь быстро. Копыта коней мяли траву и цветы, поле гудело, дружина двигалась вперед.
Эта дрожь земли, храп коней, эти вспышки солнца на щитах, притороченных к седлам, это мощное движение дружины, которая несла в себе страшную разрушительную силу, все находилось в таком резком противоречии с красотой и покоем мира, сиянием неба и неподвижного облачка на нем, света солнца и разнотравья поля, что чуткое сердце Бориса, впитывая звуки, обрывавшие покой земли, вздрагивало.
В сознании продолжал стоять образ отца, и Борис понимал, что тот находится на самом краю жизни. Отец прав, он знает своих сыновей лучше, чем кто-либо другой. Святополк темен, и никому неведомо, что он может сделать завтра — слишком ожесточил свое сердце. Ярослав жаждет независимости. Мстислав знает, что он первый воин среди князей, и если взыграет ретивое, может пойти на Киев. Святослав смирно сидит в Древлянской земле, но тоже совсем не прочь сесть на Киевский стол. Только трусит. Один лишь Глеб не рвется к власти, живет, постигая мудрость книг и мудрость леса.
Да, отец прав, распря может выйти кровавая, как после смерти деда Святослава, и что-то такое необходимо совершить, чтобы все вышло по сердцу и разуму…
Легкий ветер трепал его волосы, и как ни тяжелы были думы Бориса, все же хорошо было скакать в чистом поле, ощущать мерный и скорый бег Воронка, видеть сияющее небо, которое обнимало цветущую землю.
Когда солнце склонилось к земле, они доехали до голубой реки Альты.
Блуд отдавал распоряжения, как расположить лагерь, выбрав место у дубравы, на берегу реки. Отроки ставили шатры, поили лошадей, сторожевые сотни дугой опоясали лагерь, лицом к полю, и вот уже потянулись к небу дымки костров.
— Как ты все ладно устроил, — сказал Борис Георгию, осмотрев шатер, где все уже было готово к трапезе и ночлегу.
Борис достал из походной сумы икону Божией Матери и повесил ее в красном углу.
Икону ему подарила мать. Он хорошо запомнил, как это было — после обряда посвящения в наследники боевой славы отца.
Обряд назывался подстяга, и это слово Борис услышал еще с вечера, когда отец отдавал распоряжения, а отроки кивали, кланялись и торопливо спешили выполнить все, что говорил Владимир.
С утра, когда Бориса умыли и одели в длинное, до щиколоток, платно (длинное свободное платье с широкими рукавами до запястья) из мягкого, переливающегося красным и розовым алтабаса (разновидность парчи), подпоясали наборным поясом, надели зеленую, с красной вставкой, бархатную шапочку с бобровой опушкой, сафьяновые сапожки, Борис не столько понял, сколько почувствовал, что сегодня произойдет нечто такое, что бывает не каждый день, а, может, всего только один раз в жизни.
Его вывели на галерею терема, откуда хорошо был виден весь двор — люди в ярких нарядах, кони, вычищенные до блеска, с расчесанными гривами и хвостами.
Особенно выделялся один конь — белый как снег, покрытый красной попоной.
Конь был так красив, что от него было невозможно отвести глаз, и все же Борис смотрел и на людей, потому что они оделись в яркие одежды из красивых заморских тканей.
Отец повел Бориса к белому коню. Позади шли Георгий и Моисей, воевода Блуд и богатыри.
Посредине двора Владимир остановился, выхватил свой меч, похожий на серебряный луч, и поднял его над головой.