Взывая к мифу — страница 35 из 58

Зрелище довольно жалкое – мы же помним полного энергии Пера в начале драмы. Сейчас же перед нами только внешняя оболочка человека, внутри у него нет ничего, а ведь когда-то ему мечталось, что он «обреченный на величие, человек верхом на коне с сияющей серебром гривой и золотыми подковами, за ним вьется мантия из алого шелка». А сейчас перед нами жалкий труп того мифа, который никогда и не был реальностью!

После сцены осознания своего отчаяния мы видим Пера на корабле, который плывет обратно в Норвегию. Узнав о бедности моряков, которые находятся с ним на судне, Пер внезапно порывается дать им денег – это первое за все время проявление в нем по-настоящему щедрого отклика в ответ на нужду других людей. Однако затем он узнает, что у всех этих моряков есть жены и дети, которые ждут их дома, в то время как «старого Пера никто здесь не ждет». Пера охватывают злость и зависть, он рыдает по потерянному времени:

Свечка горит? Так погаснет пусть свечка!

Пусть для нее не найдется местечка!

[потому что] у меня – так нет никого.

Проблема злости чрезвычайно интересна тем, что она вызывает в нем жгучую ненависть, агрессию и желание уничтожить те человеческие узы, которые связывают этих моряков с их близкими; он хочет, чтобы вся их любовь пошла прахом. Этот всплеск ненависти и агрессии, направленных на людей, не сделавших ему ничего плохого, может показаться странным. Но по крайней мере эта вспышка неподдельная; эти испытываемые Пером Гюнтом эмоции впервые за всю пьесу сильны и искренни. Гнев говорит нам, что Пер Гюнт, по крайней мере, способен хоть на какие-то непосредственные чувства.

Подобные проявления часто происходят с нашими пациентами, когда они обращаются к психотерапевтам на такой стадии отчаяния и опустошенности. Поначалу в них поднимается поразительно большая волна злобы и зависти (часто принимающая замысловатую циничную форму), направленная на любовь и счастье других людей. Совершенно очевидно, что нет никакого смысла рассуждать с такими пациентами о моральности или аморальности этого. Они переполнены завистью и злостью; они уверены, что их обманули, и не имеет значения, кто был виноват в этом. Если мы начнем морализировать, то это будет не только неэффективно и неконструктивно, но и неверно в более важном аспекте: зависть и злость пациента являются отправными точками для достижения чего-то позитивного, чем-то, что можно конструктивно использовать. Во-первых, эти эмоции являются искренними; во-вторых, они сильны. И в драме Пера Гюнта по мере ее развития, и во многих примерах с нашими пациентами злость и зависть оказываются прелюдией к другим, более конструктивным эмоциям; злость и зависть дают личностям типа Пера Гюнта такую силу, которой они до этого никогда не обладали. При работе с пациентами определенное время мы приходим к самому наиважнейшему вопросу: что ты сам должен сделать, если тебя никто не ждет дома?

Конечно же, внутреннее отчаяние Пера Гюнта связано именно с его убежденностью в том, что его никто не ждет дома с горящей свечой на столе. Это отчаяние является производным от его противоречивых субъективных внутренних установок, и оно затем проецируется в окружающий его мир. Объективно дело обстоит не совсем так: его все-таки кое-кто ждет, а именно Сольвейг, причем интуитивно он чувствует это[152]. Но сознание Пера Гюнта отвергает этот факт, он не может «принять принятие» (если использовать емкую фразу Пауля Тиллиха).

Далее они проходят мимо другого корабля, который в результате шторма оказался разбит о скалы, и Пер Гюнт требует спасти остающихся на том терпящем бедствие судне людей. Когда же капитан отказывается подойти ближе и поднять тонущих, Пер Гюнт пытается предложить деньги за это. Мы видим не просто проявление искреннего чувства обеспокоенности за судьбу других, но и готовность предпринять активные действия ради их спасения. Пер слышит внизу, на том корабле, отчаянные вопли:

Снова кричат! Море стихло покуда.

Повар, попробуй! Скупиться не буду!

Наконец-то Пер обрел способность ощущать боль других людей, способность рыдать «от боли чужой». Наблюдая за тонущим кораблем, Пер Гюнт в своем монологе произносит: «Ныне веры не стало в сердцах у людей». Разыгравшаяся перед ним трагедия вырвала из глубины его души не оставляющий никого равнодушным крик: «А всевышний в такую погоду суров».

В этот момент дьявольское начало служит целям не агрессии и разрушения, а только трепета и удивления. Мы видим состояние души, коренным образом отличающееся от того, что было в Марокко, когда он требовал от Бога обратить на него внимание. Сейчас именно человеческое существо трепещет перед лицом мыслей о значимости жизни и смерти, перед мощью этих сил. Перед лицом близкой смерти настает время честности и искренности – в общих фразах более невозможно укрываться. Тот факт, что Пер уже способен ощущать эти трепет и изумление, уважение к Бытию, позволяет ему также утверждать (как он это делает несколькими строчками позднее), что у него имеются человеческие привязанности: «Человек никогда не может быть самим собой в море. Он должен утонуть или плыть вместе с остальными»[153].

Посторонний пассажир

В этот момент перед Пером, стоящим на палубе и держащимся за борт, появляется еще один персонаж с любопытным именем – посторонний пассажир. Он спрашивает: «Скажите, коль скоро пойдем мы ко дну Наткнувшись на риф…» Пер в испуге отвечает: «Опасность нависла?» На что этот пассажир говорит: «Об этом судачить не вижу я смысла». И напоминает Перу о неизбежности смерти. Когда же Пер возмущается, посторонний пассажир предупреждает:

Подумайте, друг мой. Для вас это выход,

Сулящий великое множество выгод.

Хочу я писать, как серьезный анатом,

О секторе мозга, мечтами чреватом[154].

Действительно, этот посторонний пассажир является прелюбопытнейшей личностью. Пер, выказывая свое ожесточенное «сопротивление», отделывается от него словами: «Ученые! Пренеприятный народ! Безбожники!» А ведь разве этот пассажир не играет роль психоаналитика? Даже речь его, частично переданная Ибсеном в насмешливом тоне, звучит как предвестник языка психоанализа.

Однако в конечном счете посторонний пассажир – это Пер, говорящий сам с собой. В самом глубоком смысле эта сцена является попыткой показать, что Пер Гюнт прекрасно знает о том, что творится в его сознании, и надеется, что это может послужить началом хотя бы какой-то собственной реинтеграции.

Далее мы видим несколько символических описаний превратностей на пути к этой вожделенной целостности. В одной из сцен описывается, как Пер Гюнт буквально доползает до какой-то избушки в лесу – до избушки, которую он когда-то покинул. Он говорит при этом себе: «Старику пришлось приползти обратно к матери»[155]. А затем следует красочная сцена, в которой он чистит лук со словами:

Да ты же ведь луковица, а не царь.

Очищу тебя и взгляну, что внутри.

Уж ты, дорогой мой Пер, не ори.

Потерпевший крушенье в воде под скалой.

Еще один слой, в нем вовсе нет сока —

Пер в поисках злата бьется жестоко.

А вот и пророк, мясистый и сочный,

Так от него разит враньем,

Как жизнь того, чье богатство множится,

Да здесь их без счета, но кончить пора:

Когда ж наконец доберусь до нутра?

Черт подери! Внутри ни кусочка.

Что же осталось? Одна оболочка.

Внутри избушки, к которой он ползет, он видит Сольвейг. Она поет: «Где ты, друг мой далекий?.. Я, как обещала, тебя буду ждать». Но Пер Гюнт пока еще не готов к искренним отношениям. Он поднимается на ноги со словами, обращенными к самому себе:

Один все запомнил – другой все забыл.

Один все развеял – другой все хранил.

Те годы, что прожил, назад не придут.

Как страшно! А царство мое было тут.

Он уходит прочь, осознавая, что должен достичь большей целостности своей души, прежде чем вернуться.

А далее сцена за сценой громоздятся друг на друга символы потерянного «Я». Пуговичный мастер хочет переплавить Пера Гюнта в своем плавильном ковше. Ведь Пер Гюнт всегда был никем, бросает обвинение этот пуговичный мастер, поэтому почему бы его не расплавить? Пер Гюнт протестует: «Я, право, не так уже много грешил», на что пуговичный мастер отвечает: «Ты не тот, кого можно назвать искренним грешником. Вы едва ли невинны – вы не добродетельны. Чтобы быть грешником, человеку нужна сила и цель»[156].

Последняя фраза является весьма сильной демонстрацией демонического начала. Ницше она бы понравилась. Пер Гюнт стоил бы большего, если бы был грешником в полном смысле этого слова. Но пока же ему приходится признать справедливость следующих суждений:

Я не стремлюсь воспарить к небесам…

Я не был собой? Берет меня смех!

Позднее пуговичный мастер резюмирует: «Быть собой – значит с жизнью проститься!»

Находящемуся на самом дне отчаяния Перу Гюнту, наконец, прямо сказали, что он – никто. Заповедь «быть собой и только собой» выливается в то, что это означает быть никем и ничем. Самый важный смысл, заложенный в этом мифе и в наши дни справедливый еще в большей мере, чем во времена Ибсена, заключается в том, что такой нарциссический эгоцентризм ведет к саморазрушению.

Однако находящимся даже в самых глубинах отчаяния жизнь показывает (как в работе «Анонимных алкоголиков») путь к воскрешению собственного «Я»: