XV легион — страница 32 из 43

– Как здесь тихо! – сказала Делия. – Слышно, как жужжат пчелы.

– И пчелы мои.

Секундилла обнимала Делию, довольная, что есть с кем поговорить о женских делах.

– Но главное мое богатство, – не унимался хозяин, – конечно, книги. Кое-что я получил по наследству, кое-что приобрел у Прокопия.

Он увлек гостей в дом, в таблинум, где на полках хранились драгоценные свитки.

– Посмотри, Виргилиан, вот Марциал. Может быть, современный автору список. Может быть, тот самый, о котором поэт говорит в эпиграмме к Луперку. Посмотри, какая каллиграфия! А здесь «Сильвии» великого Стация. Эти большие свитки – Колумелл. Весь Фукидид. «Альмагест» Птолемея...

Он переходил от полки к полке, выискивая интересные для Виргилиана книги.

– Взгляни, Виргилиан! Трактат Арриана «О людях экватора». Список Филона Александрийского. Прокопий уверял меня, что он принадлежал самому Туллию Цицерону. Это «Хроника» Флегонта Тральского. Один приятель умоляет продать ее ему. Он, кажется, из христиан.

– А зачем она нужна христианину?

– В ней есть какие-то доказательства о событиях, что произошли в Иудее, когда был распят основатель христианской секты. Я не знаю. Вот «К самому себе» Марка Аврелия.

Виргилиан дольше других задержал в руках книгу благородного императора. Веспилон говорил Делии:

– Ничего не может быть приятнее сельской жизни. Здоровый воздух, тишина, здоровая пища.

Виргилиан прислушался к разговору.

– Вот кто имел мужество претворить в действительность мечты о варварских дубах и хижинах.

– Делия, – сказал он, – хочешь, и мы покинем Рим, будем жить на лоне природы? Хочешь, мы уедем в Оливиум? Ты увидишь прелестные места, море и необыкновенные закаты.

– Поедем, – пожала плечами Делия.

С некоторых пор Делия стала кашлять. Когда Виргилиан спрашивал, что с нею, не нужно ли пригласить врача, Делия сердилась:

– Ничего, это пройдет.

Но кашель не проходил. На пищу она смотрела теперь с отвращением, худела, сделалась молчаливой.

– Что с тобою, Делия? – спрашивал Виргилиан.

– Мне хорошо, – отвечала она другу, – просто я немного устала. Это пройдет.

Виргилиан сам устал до крайности от Рима, от путешествий, от книг, от мелочей жизни. Иногда он спрашивал себя, для чего он живет на земле, и не находил ответа. Чтобы попытаться найти в жизни смысл, он все чаще и чаще стал думать о смерти. Представляя себя мысленно на смертном одре, ему легче было найти отправную точку для размышлений. Не все ли равно, радоваться или плакать, читать Платона или предаваться пьянству, если в один печальный день ничего не останется от него, кроме безобразного трупа? Стоит ли труда страдать, бодрствовать, насыщаться, если человека все равно съедят гробовые черви? Но неужели между ним и подохшим ослом нет никакой разницы? Конечно, нет. Не мог же он верить в милые сказки о загробных Елисейских полях, где можно встретиться с тенью Платона или Ахиллеса. Или, как говорил ему Аммоний, надо раствориться в гармонии мировой души, чтобы когда-нибудь снова появиться под солнцем хотя бы в образе недолговечного одуванчика, прошелестеть в тростниках мимолетным ветерком, воплотиться в маленькой былинке? Не о таком ли воскресении говорил ему Иерофант в Элевзине, вручая, как символ будущей жизни, пшеничный колос?

Дела у Виргилиана были плохи. Дядюшка требовал, чтобы он оставил «потаскушку» и угрожал лишить наследства. Зима была трудная и скучная. Весна не принесла никаких изменений, несмотря на победы над парфянами. Война еще не была окончена. Император оставался на Востоке, готовясь к новому столкновению с полчищами Артабана. Но даже издалека он давил Рим своим безумным высокомерием, капризами, недоверием ко всем и ко всему. Макретиана он засыпал распоряжениями о конфискациях и арестах, и жить в Риме стало тревожно.

Дядя Виргилиана хворал. А между тем император затевал открыть в Антиохии новый грандиозный банк и желал привлечь к этому делу римские капиталы. Виргилиан опасался, что ему опять придется отправиться на Восток с дядюшкиными поручениями. Поэту делалось скучно при одной мысли о кораблях и повозках.

Делия забросила свои танцы. Они казались ей теперь глупым кривляньем. С того дня, когда она услышала огненные слова Тертуллиана, в ней произошла какая-то перемена. Если бы не Виргилиан, она бросила бы все, Рим и цирк, и переселилась бы к матери в Александрию. Она не могла без отвращения вспоминать о прошлом, о слюнявом старичке Аквилине, о ночах, проведенных среди развратников и повес за пиршественным столом, где ее заставляли танцевать «осу». Но ее удерживала в Риме любовь к Виргилиану. Он так не походил на других своими сомнениями, своими мечтами о иной, прекрасной и справедливой жизни. Одному ему она отдавала свое тело, видя, как тянутся к ней руки Виргилиана. И все-таки порой ее обуревали страшные сомнения. На ложе, рядом с Виргилианом, в бессонные ночи, когда поэт спал, утомленный любовью, ее мучили мысли о гибели, о вечном огне, уготованном грешникам. А разве она не последняя из грешниц? Она смутно помнила слова, что желающий спасти свою душу погубит ее. Что надо было сделать, чтобы спастись? Она была христианкой с детских лет, но не знала ни догматов, ни молитв и в церкви бывала редко. Когда она слышала краем уха споры христиан о Логосе, ей казалось, что люди играли с огнем. Все, что привлекало ее к вере матери, была та нежность, которую чувствовала она к Христу, оплеванному, одинокому, распятому, пострадавшему за всех несчастных и бедняков, за всех тех, на кого с таким презрением взирает Рим. Иногда она вставала с постели, так, чтобы не разбудить Виргилиана, и молилась. Молиться она не умела. Тысячи раз она повторяла шепотом:

– Распятый и пострадавший за нас...

– Где ты, Делия? – раздавался сонный голос Виргилиана.

– Я здесь, – отвечала она сквозь слезы, поднималась с колен, ложилась и затихала до утра.


В консульство Кая Бруция Презенса и Тита Мессия Экстриката, в апрельские ноны[36] . В шестой год с того дня, когда впервые облачился в пурпур август Антонин Марк Аврелий Каракалла, Германский, Парфянский и Счастливый. Да будут благоприятны ему предзнаменования!

Занесенная легчайшим горячим песком, эдесская дорога лежала среди унылых пейзажей Озроэны. Скудные поля пшеницы, засеянные луком и чесноком огороды, оросительные каналы, колодцы, смоковницы. Иногда некоторое оживление: ослик, вращающий колесо оросительного колодца, караван верблюдов, стадо овец, щиплющих колючие травы на склоне холма. Иногда роща деревьев, пальмы или деревушка – десяток глиняных хижин. Миндальное деревце в цвету, куча навоза и на ней черно-красный петух или тележка у житницы, привязанная к дереву дьяволоподобная коза, лай собаки. Высоко в стекловидном воздухе парили над Озроэной распластанные орлы. Слева голубели далекие горы. Солнце приближалось к зениту.

Император совершал благочестивое путешествие в город Карры, чтобы принести жертву в храме Луна, которого изображают с рогами золотого полумесяца на голове, исцеляющего и разящего древнего бога Озроэны. Снедаемый тайным недугом, перед которым бессильны были все ухищрения врачей, жертвенные гекатомбы и тауроболии, равнодушный ко всему на свете, даже к победам, бритый по антиохийской моде, но с бачками, брезгливо выпятив нижнюю губу, Каракалла ехал на белом каппадокийском жеребце. На августе был палудамент – военный плащ пурпурового цвета и столь воинственного вида, что ношение его в стенах Рима запрещалось даже императорам. Впереди вытянулись попарно двадцать четыре ликтора[37] на таких же белых конях, с фасциями[38], перевитыми белыми императорскими лентами. Далеко вперед ускакали центурионы, на обязанности которых было следить за порядком на дороге. Позади, на почтительном расстоянии, чтобы не мешать мыслям августа, ехали лица свиты – префект претория Марк Опиллий Макрин, худой чернобородый человек с серебряным мечом, висевшим на золотой цепи, как инсигнии его достоинства, охранителя высокой особы императора и законов республики. Рядом с Макрином трусил на ушастом муле приближенный евнух Юлии Мезы Ганнис; тут же были оба консула, вызванные из Рима для каких-то срочных объяснений; еще дальше ехал префект второго парфянского легиона Ретиан, новый любимец императора, и в отдельной группе – историограф, сенатор и приближенный, друг цезаря Дион Кассий, советник августа Гельвий Пертинакс, ритор Филемон и трибуны. Еще дальше, на расстоянии полета стрелы, двигалась, поднимая пыль, конная скифская когорта. Скифы, вооруженные своим странным оружием – пиками в двенадцать локтей длины, были в красных плащах, в гребнистых шлемах, на которых солнце сияло ослепительными звездами. Когорту вел Олаб, голубоглазый человек с берегов далекого Борисфена[39].

Тишину окружающей местности нарушало только глухое цоканье копыт и скрип повозок, ехавших за императорским поездом. Иногда навстречу попадались женщины в черном, с кувшином на плече, с плетеной корзинкой на голове, с ребенком, привешенном за спиною в мешке, или нагруженный охапкой соломы ослик, прохожие с посохами в руках. Поселяне в трепете сходили с дороги, чтобы уступить дорогу цезарю, его людям и коням. Один раз в пути случилась заминка. В Эдессу шел караван верблюдов с грузом – хрупким александрийским драгоценным стеклом. Центурионы сгоняли животных с дороги, но верблюды упрямились, задирали надменные головы, скалили зубы. Каравановодитель в страхе за свой товар суетился, переругивался с центурионами, и как раз в это время приблизился императорский кортеж. Центурионы набросились на египтянина, как звери на цирковой арене.

– Или мать твоя спала с ехидной, что родила такого ублюдка... – шипел раздраженный центурион.

Мать? Слово хлестнуло, как удар бича по лицу. Каракалла, все так же неподвижно глядя перед собою, должен был сделать усилие, чтобы не застонать. Да, мать, мать... Та, которая разделила его славу, власть и позор... Юлия Домна...