XX век как жизнь. Воспоминания — страница 132 из 140

Ну ничего, дождетесь. Если не вы, так ваши потомки.

Вот так мысленно, а иногда, когда один, и вслух говорю, и давление быстро поднимается. Достаточно десяти минут, и можно выключать радио или телевидение. Так что делаете вы полезное дело, естественно, того не желая.

Еще раз спасибо, будьте здоровы. А дальше я мысленно говорю слова, которые вы уже прочитали».

Не очень приятно читать такие письма. Но, во-первых, их не так уж много по сравнению с «похвальными грамотами». Во-вторых, они позволяют лучше представлять себе страну, в которой живешь, и людей, для которых работаешь. И, в-третьих, аудитория все-таки потихонечку менялась, отпадали ярые «патриоты», больше становилось звонков конструктивного характера. Многие просят прибавить к передаче пятнадцать минут. Но тут начальство решает. Ведь кому-то добавить — значит у кого-то отнять. Не всегда это просто.

* * *

В 2000 году вышла моя первая большая книга «Пять лет среди евреев и мидовцев, или Израиль из окна российского посольства (из дневника)». Собственно говоря, это был облегченный, сокращенный, коммерческий вариант книги «Записки ненастоящего посла», которая появилась в том же издательстве полугодом позже. Отзывы в печати были хорошие. Только из Киева пришло странное эссе Виталия Портникова под названием «Шестидесятники» (Зеркало недели. 2001. № 7):

«Несколько дней читал новую книжку Александра Бовина, посвященную годам его дипломатической службы. Читал не то чтобы с интересом, а с какой-то странной смесью уважения и раздражения. Такая неровная книжка! Только возникает уважение — удачная характеристика человека, точное видение процесса, и тут же маргинальная, преисполненная самовлюбленности мысль на следующей странице вызывает раздражение… И так все 815 страниц… Я вспомнил, как встречался с Бовиным в начале перестройки. Тогда он был ее заслуженным прорабом, я неимоверно радовался, что встречусь с настоящим мэтром журналистики. И действительно — Бовин дал мне блестящее интервью. Конечно, перед публикацией послал ему текст для проверки… До сих пор не оставляет меня чувство потрясения — в этом тексте каждая, ну буквально каждая строчка машинописи была перечеркнута, и над ней от руки были вписаны совсем другие слова — осторожные, округлые, лишенные блеска и откровенности нашего разговора…

Это — также причина для раздражения. Однако я все же продолжаю с чувством глубокого уважения относиться и к Бовину, и ко всей шестидесятнической элите. И осознаю, почему эти люди остались сегодня где-то на обочине постсоветского общества, хотя их ровесники продолжают руководить странами и регионами, считаются сильными политиками и успешными бизнесменами. Как по мне, существует две категории шестидесятников.

Первая — люди, сформировавшиеся уже в хрущевскую „оттепель“. Сформировавшиеся по-разному и в разных местах — кто-то на поэтических вечерах в Политехническом или на киевских встречах в парке Шевченко, а кто-то — в референтуре ЦК КПСС… Эти энтузиасты вынуждены были стать незаметными и серенькими, приноровиться к новым порядкам, когда „оттепель“ сменилась очередной реставрацией. И ждать своего времени вплоть до Горбачева. И оказаться калифами на час.

Вторая — и во время „оттепели“, и после „оттепели“, и в горбачевские времена, и в послегорбачевские были прежде всего послушными учениками — и в результате получили от жизни все: власть, деньги, иногда даже репутацию…

Я думаю, первые отличаются от вторых не способностями, не умением оперативно реагировать на требования времени, а только одним — наличием совести. Или хотя бы осознанием того, что совесть существует…»

Насчет совести коллега Портников прав. Шестидесятники вполне осознают, что она существует. Насчет интервью — не помню. Я обычно правлю интервью. Хочу как лучше, но не всегда получается… Насчет книги — пытаюсь понять. Определенная доза самовлюбленности входит в жанр мемуаристики. Ведь пишешь о себе, любимом. Даже когда пишешь о других. Помните: то, что Петр говорит о Павле, говорит о Петре больше, чем о Павле. От этого никуда не денешься. Я это чувствую и сейчас, когда пишу эту книгу. Вся штука в дозе, в мере…

* * *

В начале 2001 года «Огонек» востребовал мои мысли относительно лидеров уходящего века. Интервью (№ 3–4, 2001) было опубликовано под сомнительным заголовком «Конец политического театра». И снова (самолюбование?) начинаю с предисловия Михаила Поздняева:


Молодые люди, покидающие вагон метро на станции «Менделеевская» (мы ездим в «Огонек» на остановку дальше, до «Савеловской»), знают, что кафедрой журналистики в их родном РГГУ заведует знаменитый публицист, в недавнем прошлом обозреватель «Известий», в прошлом отдаленном — первый посол России в Израиле, в самом далеком прошлом — работник аппарата ЦК КПСС. Политизированные студенты знают, что преподавательскую работу он совмещает с участием в Комиссии по помилованию. Наиболее продвинутые «архивны юноши» могут знать, что их профессор — один из авторов полного собрания сочинений Л. И. Брежнева. Но чего точно молодым не дано знать — это кем был Александр Евгеньевич Бовин для их сверстника тридцатилетней давности. Для меня.

Тогда на телевидении не было программы «Герой дня без галстука», зато выходила «Международная панорама». Вели ее по очереди лютые бичеватели Запада, тонкие знатоки Востока, надменные завсегдатаи Британских островов и сочувствующие борьбе народов Африки и Латинской Америки — в разной степени циничные, но все как на подбор в строгих костюмах и при галстуках. Один Бовин представал взору, примерно раз в месяц, без галстука, в небрежно расстегнутой рубашке в какую-нибудь клеточку, подкручивал ус (таких усов не то что на ТВ — в СССР было тогда всего две пары: у Бовина и у композитора Френкеля), подавался вперед, плавно распространяясь по столешнице, — и начинался театр. То есть остальные политобозреватели не оставляли вам никакой надежды на то, что мир когда-нибудь изменится к лучшему, — Бовин же и всем видом своим, и добродушной интонацией, и выбором сюжетов, а часто и прямым текстом доводил до вашего сведения: «Ничего страшного. Пройдет и это. Будьте здоровы». Телевизор исчезал — вам казалось, что вы с Бовиным ехали в электричке, вполголоса беседуя «за жизнь». Он был тогда звезда, Бовин. В нем было помаленьку всего, что положено звезде, — фронды, остроумия, шарма, но больше всего — внутренней свободы.

Нет, молодые люди, вам не понять, на встречу с кем я шел в сопровождении фотографа Шерстенникова в наш профессиональный праздник — День российской печати. Бовин долго не соглашался на интервью. О чем говорить? О нем? Он выпустил недавно книгу мемуаров, пишет вторую — читайте. Говорить о политиках? О них почти все уже сказано…

Вот за это «почти» я и уцепился. Значит, еще осталось, о чем поговорить.


— Александр Евгеньевич, на рубеже столетий, будто сговорившись, с политической сцены сошли такие незаурядные фигуры, как Тэтчер, Ким Ир Сен, Коль, Ельцин, Милошевич, Хафез Асад, Клинтон… Много пишут о болезнях Саддама Хусейна, Кастро, Арафата, Иоанна Павла II… Возникает ощущение, что Господь Бог решил устроить генеральную уборку в политическом театре, и следом — опасение, что на сцену выйти-то будет некому: какие-то жалкие статисты станут разыгрывать историческую драму взамен великих «народных артистов»…

— У меня таких ощущений и таких опасений нет. В политической жизни все относительно. Ткните в любую точку хронологи ческой карты — в начало 30-х, в середину 50-х, в 1977 год или в 1703 год — вы увидите почти в точности такую картину… Нет, политики зависят не от «рубежей веков» и не от наших мистических представлений о начале или конце тысячелетий, а от реальной ситуации. XX век, никуда не денешься, был веком революций, переворотов и потому породил такое количество неординарных людей. Вы говорите о лидерах самого конца века, но ведь в этом веке были также Неру, Ленин, Черчилль, Гитлер, Сталин, де Голль, Мао Цзэдун, Тито, Сукарно, Насер… В XIX веке политиков тако го масштаба было меньше. Потому что, кроме, пожалуй, Наполеоновских войн, не было взрывов политической активности.

Вообще говоря, XX век закончился по крайней мере десятью годами раньше календарной даты — с развалом СССР. Лидеры политического театра «бури и натиска» уходят потому, что они человечеству больше не нужны. Вот и все. Время таких «народных артистов» больше не требует, и надеюсь, что в обозримом будущем и не востребует.

— Но разве не может публика политического театра снова начать ностальгировать по «крутым» политикам? Когда год назад на смену Ельцину пришел Путин, многие заговорили о крепкой руке…

— По-моему, это не отражение тоски по великим диктаторам, а новый импульс наболевшего желания порядка. Приход к власти каждого нового лидера на смену прежнему, обманувшему ожидания, дает обязательно такой импульс. Диктатура и порядок — разные вещи. Вспомните: в момент колоссального кризиса президентом США стал Франклин Рузвельт — и навел порядок, не прибегая ни к каким репрессивным мерам. Для возвращения к порядку вовсе не требуется злодей, хотя меры, к которым прибегают злодеи, и эффектнее, и, с поверхностного взгляда, эффективнее, — что подразумевает ваш вопрос. Другое дело — что мы в России привыкли связывать порядок с крепкой рукой и железной метлой, ну так это наша застарелая национальная болезнь.

За всеми столь модными в последнее время разговорами, что-де России нужен свой Пиночет, не стоит ничего, кроме короткой памяти о ГУЛАГе. Люди, говорящие такое, не понимают, что Пиночет мог прийти к власти в определенной ситуации в определенный момент и в определенной стране. Пиночету в России сегодня просто неоткуда взяться…

— Когда мы по телефону в очередной раз договаривались об этом интервью, вы, в частности, сказали, что политик при любых обстоятельствах останется актером. Все более ценимый в политике прагматизм не сужает ли поле для импровизации, непредсказуемых жестов, путающих карты политического противника?