Дома Прокофьев, не ожидавший почти ничего из того, что увидел, рассказывал Пташке о приёме с французскими и немецкими вельможами, графом Игнатьевым в роскошных анфиладах русского посольства, сохранившего золотые короны на стенах. Пташка слушала с большим интересом и даже пожалела, что не пошла.
Оскорбления в адрес Прокофьева после его выступления в посольстве посыпались градом. Особенно обидело «Возрождение», назвав композитора резиновой куклой. Пташка очень расстроилась. На помощь, как всегда было призвано «Christian science», оно и помогло пережить неприятности.
Вовсю шла работа над балетом. Оформление Дягилев поручил Руо. Дягилев настолько любил Пташку, что она часто присутствовала и на репетициях, и во время обсуждения постановки. Прокофьев даже попросил его не смущать её своими поцелуями.
Дягилев считал «Блудного сына» едва ли не лучшим сочинением Прокофьева. Он не был одинок, таково было всеобщее мнение. Играя балет Стравинскому, Прокофьев думал, что тот отделается вежливыми похвалами, но Стравинский искусно уклонился от того, чтобы высказать своё мнение. Пташка очень огорчилась. Прокофьев приводит её слова: «Напрасно ты ему играл: он нарочно хотел послушать балет, чтобы иметь право критиковать его».
Художников разделяли музыкальные взгляды. Стравинский шёл своим путем, презирал тех, кто выходил перед всем миром и вопил во всю мочь: «О, я такой великий человек, такой великий художник!» Романтизм для него и существовал и не существовал одновременно, – и всё же «Меня больше всего интересует конструкция» – это его слова. Заполнить конструкцию. Наблюдать за её заполнением. Прокофьев же в своём «Дневнике» рассказывает, что, работая над «Блудным сыном», ночью встал и записал те четыре такта, которые, наконец, удовлетворили его. Чисто музыкальные идеи, и мелодические, и гармонические, и ритмические, – били фонтаном. Он был предельно честен в творчестве и в своих критических мыслях искал утешения в Крисчен Сайенс. Со своей честностью и бескопромиссностью он был многим неудобен. Неудобнее всего был его сверкающий солнечный дар. Дягилев не скрывал от Сергея Сергеевича нелицеприятные, иной раз, суждения Игоря Фёдоровича о его музыке, и в «Дневнике» Прокофьев цитирует их. «Дневник» ждёт внимательного читателя, который, если захочет, разберётся в хитросплетениях музыкантской жизни.
Но огорчения поглощались творчеством и семейным счастьем. Святослава подстригли, – и это ему не идёт, – огорчались родители. Олег удивительно много смеётся. Премьеры сочинений ждали композитора в мае. А с 25 марта по 7 апреля Сергей Сергеевич и Лина отправились на автомобиле в Монте-Карло.
Пташка была счастлива. Выехали вдвоём и поехали на юг, по напрвалению к Лиону. Там переночевали в великолепном отеле, потом по течению Роны вниз, к Экс-ан-Прованс, дальше к Средиземноморскому побережью, а в четыре часа уже в Монте-Карло. Зашли в игорный зал, но и сами играть не хотели, и сложилось такое впечатление, что находившиеся там игроки тоже особого рвения играть не проявляли. Оставили записку Дягилеву в отеле. Пташке очень понравилось в Монте-Карло, и вместо трёх дней супруги пробыли там неделю, – Дягилев тоже не отпускал их. Погода всё время стояла чудесная. Дягилев, Лифарь, Кохно, Руо, – «все они очень хорошо относились к Пташке и под конец даже целовали у неё руку (это дягилевские мальчики-то!)»
4 марта пустились с Пташкой в обратную дорогу. Отношения были совершенно идиллическими, споры возникали только о времени выезда: Лина не любит вставать рано – и выезжать приходилось в десять утра, – а Сергей не любит править в сумерках и останавливается в седьмом часу, Лина же хочет ехать дальше. На обратной дороге, интереснейшей, мимо живописного Грасса, Виши, хотели посмотреть знаменитый собор в Бурж, Пташка непременно стремилась обязательно доехать и до Орлеана, а Прокофьев сердился, что надо ехать в темноте. 7-го утром оставалось лишь 115 километров до Парижа по прекрасной дороге.
Наконец 7 марта вернулись домой! Дети в полном здравии и благополучии, Мэмэ расцвела, – тоже, наверное, отдохнула от ссор с Пташкой. Мэмэ – отличный человек, но что за характер! Обидчивый и независимый.
Всё чисто, а на столе куча писем. Из Москвы скорее неприятные известия. Держановского уволили. Мясковский пишет: «Вы собираетесь сюда? Зачем? Наши идеологи находят, что ваша музыка рабочим вредна или в лучшем случае чужда…» Не за горами РАПм. Но Прокофьев реагирует неожиданно. Он думает: «Может быть, как раз наоборот: мне надо поехать, чтобы заставить людей поверить в мою музыку…» Он как будто забыл, что люди-то как раз были в восторге от его музыки, и уж точно не понимает, что все перемены в отношении – следствие одной только идеологии. От Мейерхольда вскоре пришёл новый московский журнал, в котором была напечатана злобная статья о Прокофьеве, а заодно и Рославце. «В Прокофьеве видели гения, однако каждое его новое произведение приносит разочарование… атмосфера охлаждения… искусство мстит за ложь» и т. д. И снова Прокофьев думает: но ведь они же ещё не знают там «Игрока», «Огненного ангела», «Блудного сына». «Все эти произведения должны прийти на мою выручку».
Конечно, у нынешних людей возникает вопрос: как же он не видел, что пишут, что рисуют и прочее? Видел! Но была ещё жива литература, живопись, ещё не всё подвергли надругательству и уничтожению, на сцене ещё царили Мейерхольд, Эйзенштейн, Таиров, Маяковский. И его тянуло к ним.
Вечером с Пташкой ходили «на Маяковского», слушать, как он читал «Клопа», а Мейерхольд даже предлагал и музыку написать на эту пьесу. Пьеса произвела на Прокофьева странное впечатление, – некоторые остроты показались «просто невыносимыми»… какая пропасть отделяет Россию… Новый, невероятный мир, чуждый и непонятный Прокофьеву. Но Сергей Сергеевич снова себя утешает тем, что и у Островского ведь тоже был другой мир.
«Маяковский сквозь грубость был мягок», – придумывал разные игры, учил мерить на аршин дурака: в боковой карман кладут катушку, а кончик нитки продевают в петлю на отвороте пиджака. Приятель подходит и услужливо снимает вам ниточку. Нитка тянется, и он тянет всё больше, пока не догадается. После этого меряют вытянутый кусок, который тем длиннее, чем дольше приятель не догадался.
В воспоминаниях Лины в много раз упомянутом сборнике 1965 года как всегда розово-придуманное описание этой встречи, – никаких аршинов и дураков, а, мол, Сергей Сергеевич играл Маяковскому много музыки, и особенно понравилась Владимиру Владимировичу опера. (Какая?)
В конце апреля рано утром Прокофьев встал, поцеловал сонную Пташку и отправился в Брюссель, где должна была состояться в ближайшее время премьера «Игрока». О дне рождения Маэстро не было забыто, и к утреннему кофе его ждал на столе сладкий пирог.
Через три дня встречал Пташку уже в Брюсселе. Обрадовались друг другу, словно давно не виделись и проболтали до двух часов ночи. Оба очень любили обсуждать все события. На другой день прошли репетиции. В свободное время осматривали город. 29 апреля с большим успехом прошла премьера. Опера увидела сцену. 30 апреля возвращались в Париж.
На православную Пасху отправились на кулич и пасху к друзьям, Пайчадзе[39]: «всем цугом»: Пташка, Прокофьев, Святослав, Олег в коляске и замечательная няня-датчанка, по имени Эльза.
В преддверии двух премьер полным ходом шли репетиции. На дневную генеральную репетицию симфонии 17 мая пустили только Лину. Она была очень довольна исполнением и сказала, что играют уже существенно лучше, чем накануне. Вечером с большим успехом у публики прошла премьера Третьей симфонии. Дирижировал Пьер Монтё. Дягилеву очень понравилась симфония. Лина, как всегда, была осыпана комплиментами.
20 мая утром генеральная репетиция «Блудного сына». Генеральные репетиции – это всегда страшно; но, конечно, участие Дягилева или Руо, присутствие Кусевицкого и Стравинского, дирижирование при непорядке с сердцем, недовольство автора некоторыми непристойностями (по тем временам!) на сцене вносили особые штрихи в и без того нервную атмосферу. Если кто порадовал Прокофьева, то мадам Серт – Мисия, – присутствовавшая на репетиции и сумевшая, как обычно, облечь своё полное восхищение в приятную для автора форму.
Прокофьев же был глубоко возмущён неприличными деталями в постановке Баланчивадзе[40]. По этому поводу произошёл даже нелицеприятный разговор с Дягилевым, который не считал возможным, чтобы композитор вмешивался в хореографию. Яда добавил, как обычно, Игорь Фёдорович: он, мол, согласен с Прокофьевым в отношении не совсем пристойных деталей, но, может быть, вообще не следовало бы брать в качестве основы для балета сюжет из Евангелия (балет-то уже написан!)
После репетиции Пташка, Руо и Дягилев горячо спорили. Пташка сказала: «Не то плохо, что показали зад, а плохо то, что показали его не вовремя!»
Возвратились домой в плохом настроении, было обидно. Опираясь на своё любимое учение, Прокофьев думал о том, что защищать евангельскую притчу от неприличия злостью и обидой нельзя. Старался себя перестроить.
21 мая наступил день премьеры. Дягилев попросил Прокофьева подождать, пока он дойдёт до ложи, чтобы увидеть, как тот пройдёт к дирижёрскому пульту. Сергей Сергеевич послушался, его встретили аплодисментами. В первом ряду, чуть позади сидел Рахманинов.
Кончился балет под громкие аплодисменты. Первым вылетел кланяться Баланчивадзе. Но потом выходили все, композитор за ручку с художником Руо, артисты. Вызовов было очень много. Прокофьев не запомнил, сколько.
Артистическую заполнил парижский высший музыкальный свет. Позднее мелькнул Дягилев, поцеловал Пташку, поздравил Прокофьева и сказал: «Надо бы посидеть, но лучше в другой раз, сейчас мы все устали». Кусевицкий: «Это гениальная вещь; какие два удара – симфония и это!» На лестнице Сергей Сепгеевич встретил Рахманинова, подошёл к нему, взял под руку и спросил, как ему понравилось. Он ответил ласково: «Очень многое, особенно начало второй картины, и самый конец». Через два-три дня Прокофьеву рассказали в издательстве, что заходил Рахманинов и купил экземпляр «Блудного сына».