– … у меня обнаружили туберкулёз, я даже кровью кашлял, и папа приходил меня навещать несколько раз, – говорит Святослав Сергеевич. – Папа помог достать путёвку в туберкулёзный санаторий. И, слава Богу, у меня постепенно всё прошло.
К «сложному и трудному» Мира Александровна снова и снова возвращается в своих воспоминаниях. Она жалуется то на одного, то на другого сына.
В личном письме, датированном 23.12.2004, Святослав Сергеевич, после выхода в свет дневниковых записей Миры Александровны, пишет мне:
«М. А. изо всех сил пытается оклеветать маму, Олега и меня (и показать, какая она любящая, заботливая и объективная) в глазах С. С. и этим доказать, мол, какие мы все скверные люди, мстя за нашу естественную нелюбовь к ней. Она нас чернит в глазах отца, чтобы поссорить нас или хотя бы ослабить его любовь и заботу о нас. Мы для неё были опасными соперниками и любые средства были хороши.»
Последнюю фразу записи Мендельсон от 15-го января об упавшей на голову Прокофьева палке оставляю на совести автора воспоминаний.
В это время С. С. Прокофьев был уже тяжело болен гипертонией.
Совещание деятелей советской музыки в обществе руководящих лиц партии и правительства состоялось в здании ЦК ВКП(б) в январе 1948 года, а 11 февраля было опубликовано ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(б) об опере «Великая дружба» В. Мурадели. Сталину, с семинарских времён питавшему симпатию к хоровой музыке, и время от времени посещавшему Большой Театр, по неизвестным причинам не понравилась опера Вано Мурадели «Великая дружба», которая ничем не выделялась в потоке верноподданического советского оперного производства, но была в данном случае использована как предлог для разгрома выдающихся оперных и симфонических композиторов.
«(…) Несмотря на предупреждения, вопреки тем указаниям, какие были даны Центральным Комитетом ВКП(б) в его решениях (…), в советской музыке не было произведено никакой перестройки. (…) Особенно плохо обстоит дело в области симфонического и оперного творчества. Речь идёт о композиторах, придерживающихся формалистического, антинародного направления. Это направление нашло своё наиболее полное выражение в произведениях таких композиторов, как тт. Д. Шостакович, С. Прокофьев, ‹…› А. Хачатурян, В. Шебалин, Г. Попов, Н. Мясковский и др., в творчестве которых особенно наглядно представлены формалистические извращения, антидемократические тенденции в музыке, чуждые советскому народу и его художественным вкусам. Характерными признаками такой музыки является отрицание основных принципов классической музыки, проповедь атональности, диссонанса и дисгармонии, (…) увлечение сумбурными, невропатическими сочетаниями, превращающими музыку в какофонию, в хаотическое нагромождение звуков. Эта музыка сильно отдаёт духом современной модернистской буржуазной музыки Европы и Америки, отображающей маразм буржуазной культуры, полное отрицание музыкального искусства, его тупик.»
Полный текст постановления доступен. Естественно, что оно заканчивается пунктами 1. Осудить… 2. Предложить ликвидировать недостатки 3. Призвать… и 4. Одобрить борьбу…
Само собой разумеется, что композиторы поскорее созвали свой Съезд, где никому было не лень клеймить позором Прокофьева и Шостаковича. Удивляет истовость иных членов союза, вовсе не обязанных делать это. Так уж воспитали: клеймили по «зову души».
Подобно тому как писателей после постановления в их адрес прекратили печатать, а друзья при виде их стали переходить на другую сторону улицы, чтобы быть подальше от врагов, так и композиторов перестали исполнять.
Сняли все оперы Прокофьева, хор преданных почитателей решений ЦК в унисон продолжал проклинать вредителя советского музыкального искусства, вся его камерная и симфоническая музыка была выброшена из концертных и радио программ.
В особенности покуражился над Прокофьевым Пленум Союза советских композиторов в декабре этого же года, на котором только что принятая всеми на ура опера «Повесть о настоящем человеке» была подвергнута такому уничтожающему разгрому, что на страницах стенограммы, казалось, застыли брызги слюны разъярённых коллег.
Русское музыкальное искусство ухнуло в бездну после этого постановления. Всех композиторов, считающих нужным служить народу, а «не замыкаться в тишине своих кабинетов», призвали и даже обязали сосредоточиться на песнях. И зазвучали одни только песни, в основном в хоровом исполнении, на колхозные и заводские темы. Авторов поощряли. Симфонические и камерные сочинения, не говоря о новых балетах и операх, как будто перестали существовать. Эта традиция, кажется, преобладает и по сей день. Разве что песни стали ужасающими, разница только в этом. «Прокофьев? „Александр Невский“? „Ромео и Джульетта“? Как же, как же…» Всё остальное, шесть симфоний, огромное богатство оперной, камерной, инструментальной, фортепианной, вокальной музыки известно лишь музыкантам, их истинная величайшая в истории искусства ценность осталась за семью замками. Люди не могут узнать музыку, если она запрещена к исполнению. В этом отношении судьба её особенно плачевна среди других родов искусства и литературы. Вне исполнения она не существует.
Сергей Сергеевич никогда не оправился от этого удара. Из его музыки «доступными» для советского народа партия сочла хор «Вставайте, люди русские», (стоит заметить, что С. Т. Рихтер повторял, что все сочинения Прокофьева – совершенно гениальные, включая «Кантату к двадцатилетию революции», не разрешённую к исполнению уже в 1937 году), а также предложили ему писать другие произведения, свободные от маразма угасающей западной культуры. Он и написал немало замечательной музыки: балет «Каменный цветок», ораторию «На страже мира». Прокофьев отличался тем, что плохой музыки вообще писать не мог. Его гений не был сломлен.
Сам Сергей Сергеевич Прокофьев ещё в молодые годы сказал: «Но моё творчество ведь вне времени и пространства» («Дневник», 30 ноября 1918 года, Нью-Йорк).
Может быть, в трудные времена его жизни некоторую помощь ему, как и Лине Ивановне, оказывало учение «Christian Science». Так считает его внук Сергей Олегович Прокофьев.
«– Я думаю, что для Сергея Сергеевича в советский период учение служило большим подспорьем. Он и сам обладал особой способностью все неприятные вещи от себя отстранять, а ведь именно такое отношение к жизни и составляет существенную сторону этого учения, – высказывает свою точку зрения Сергей Олегович Прокофьев. – В этом смысле я вижу принципиальное различие между творчеством Сергея Сергеевича и Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Все те ужасы, наблюдал вокруг себя Шостакович, он сразу переносил в свою музыку, обладающую такой трагической мрачностью и огромной силой воздействия. Прокофьев был человеком совершенно другого плана. Для него его творческая мастерская была как бы храмом и вступая в этот храм, начиная работать, он всё, что его беспокоило, огорчало или даже мучило в житейской сфере, в успехах и славе, в связи с политическими проблемами, – всё это он оставлял за порогом.
На мой взгляд, Сергей Сергеевич – это последний полностью душевно здоровый композитор в 20 веке. В самые мрачные периоды своей жизни, когда он был близок к отчаянию и не раз, думаю, жалел, что вернулся в Росию, что принял это решение, он продолжал писать чистую, светлую и жизнеутверждающую музыку. И не в угоду политической коньюнктуре, а в гораздо более высоком смысле, – в смысле призвания каждого большого художника – нести людям весть Духа, всегда побеждающего косность материи и несовершенство жизни и человека. Для него музыка была небесным искусством. И свою задачу он видел в том, чтобы нести её миру именно в такой просветляющей и возвышающей человека форме, как весть о внутренней силе и творческой радости, изначально присущими, по его мнению, каждому человеку».
Святослав Сергеевич Прокофьев рассказал мне, что у отца была записная книжка, куда он просил своих друзей записывать, что они думают о Солнце. Эта книжечка стояла у изголовья дивана Святослава, когда он лежал больной, а Прокофьев (уже после ухода из семьи) зашёл навестить его. Он увидел, как обложка этой книжки блеснула на солнце и сказал: «A ВЕДЬ ЭТО МОЯ!» Святославу было жалко, но, ничего не поделаешь: пришлось отдавать. В этой книжке кто-то написал: «Солнце – это вы!»
«И учение „Christian Science“, – продолжает Сергей Олегович, – очень этому помогало, потому что с точки зрения этой науки все человеческие проблемы – это иллюзия, которая должна побеждаться силой мысли. В самые тёмные и трудные времена главным спасением для Прокофьева было его творчество, и даже когда в конце жизни он серьёзно заболел, и врачи пытались ограничить его творческую деятельность, он с этим согласиться не мог и продолжал работать даже перед лицом приближающейся смерти. При этом он органически не мог писать плохой музыки. Даже „официальные заказы“, которые он время от времени должен был исполнять, как и все художники, живущие при тоталитарном режиме, он выполнял в музыкальном отношении блестяще.
Жизнь в Советской России съела немало лет жизни Сергея Сергеевича. Он, конечно, должен был прожить лет на десять больше. Все преследования и ограничения, начиная с ждановского постановления, все эти безобразия, длившиеся до самой его смерти, сделали гениального композитора ещё одной жертвой советского режима. В последние годы он жил в основном на даче, и я думаю, что боялся ареста. Пока Сталин не умер, готовились ведь новые аресты, чистки.»
С. С. Прокофьев в 1948 году уже потерял своё задуманное природой богатырское здоровье. Мучили его головные боли, начинались мозговые явления. Кто был рядом?
Из родных рядом верноподданная Мира. Свободомыслящая Лина через месяц после постановления оказывается в тюрьме. «Отчаянно перетрусившая Мира» (по отзыву О. П. Ламм, племянницы и приёмной дочери П. А. Ламма) хоть и сочувствует «Серёже», но в общем-то стремится к «худому миру» и от страха (вполне, впрочем, объяснимого) даже заставляет Прокофьева совершить противоестественный для него поступок и написать в высшие инстанции письмо с извинениями за свою плохую музыку и обещаниями писать теперь хорошую. Как настоящий советский человек, она не могла без пиетета относиться к постановлениям, принятым самыми – самыми…