Тем более, мама понимала, что приёмы в западных посольствах не шли ей на пользу. На свою голову она подружилась со многими, они встречались и созванивались, какой-то француз и американец к нам приходили. Во время войны. Француз был военным. Очень милый человек, кстати. Это он навестил мать Лины в Париже и привёз сделанные им её фотографии, чем очень обрадовал маму. Американец был представитель московского отделения гуманитарной помощи. Он нам приносил какие-то невероятные ботинки. Мы даже у него были, на улице Веснина стоит такой особнячок.
– Так что мама не то что бы легла лицом к стенке и погрузилась в своё горе?
– Нет, это не в её характере. Она не давала горю проникнуть внутрь, она отталкивала.
Лина Ивановна жила под колпаком. Она сама рассказывает о времени, предшествовавшем аресту, и о самом аресте. Этот рассказ, в отличие от некоторых других, – последователен. Арест и лагеря не причиняли Лине Ивановне ту невыносимую боль, которую она испытала от разрушения своей семьи. В её воспоминаниях мы в разных вариациях не один раз читаем, что пребывание в лагере последовало сразу после разрыва с Прокофьевым, но она была настолько переполнена горем, что оно заслоняло новые страдания.
Перед арестом Лина Ивановна заметила за собой слежку:
«Я стала замечать, что за мной следят. Пошла к Жене Афиногеновой и почувствовала, что за мной идут. В квартиру позвонила лифтёрша и сказала, что какой-то молодой человек ждёт меня внизу и хочет со мной поговорить. Женя ответила лифтёрше: „Она останется ночевать“. Тогда он ушёл, и я смогла вернуться домой.
В другой раз я ждала автобуса. Он подошёл, а за мной стоял какой-то человек. Я вышла прежде, чем дверь закрылась, и убежала от него. В этом автобусе ехали два человека из французского посольства, которые сделали вид, что меня не знают.
Однажды я покупала билет в метро. На мне было светлое пальто и цветное платье. Я вошла в вагон, потом перешла из него в другой и быстро сняла пальто. Таким образом я отделалась от слежки».
Лина Ивановна об аресте:
«В тот день, когда меня взяли на Лубянку, я увидела во дворе мужчин, которые за мной следили. В это время я была простужена и сидела в основном дома.
Позвонил телефон, я подошла, и мне сказали: „Не можете ли вы выйти, чтобы получить пакет от друзей из Ленинграда?“ Я сказала, что не могу и в ответ предложила им зайти ко мне, – я жила совсем близко от метро. Они настаивали: „Нет, вы должны прийти сами“. Я сказала, что плохо себя чувствую, но вышла и взяла с собой мои ключи.
Они ко мне подъехали, к тому месту, где я должна была их встретить.
Какой-то человек подошёл ко мне и спросил: „Это она?“ Другие ответили утвердительно, меня затолкали в машину, и мы проехали мимо нашего дома. Тот, кто сидел рядом с шофёром, когда меня везли, был настоящим энкавэдэшником.
Я спрашивала: „Почему я в этой машине? Почему вы забрали у меня сумку и ключи?“ Они перебили: „К вам должен был кто-то прийти сегодня вечером?“ Я ответила: „Я не знаю. Кто-нибудь может забежать“. Я им сказала: „Это ошибка. Я должна была получить пакет.“ А они заявили: „Человек, которого вы должны были встретить, преступник.“ Я сказала: „Отпустите меня, я должна предупредить детей“.
Вся история с пакетом была подстроена. Это произошло в феврале. Накануне дня рождения Святослава.
Меня повезли прямо на Лубянку, в огромное серое здание в центре Москвы. Старая женщина меня раздела, отрезала все крючки, оторвала все пуговицы. Потом меня заставили идти под душ, сняли отпечатки пальцев и запихнули в бокс, где могли стоять только два человека. Я была заперта как в шкаф. Не было даже стула. Там меня оставили. Я слышала, как снова и снова звенел звонок, шли ещё люди, забирали много людей. Бросали им на пол матрацы. Мне дали кислый чёрный хлеб, немного воды и позже ужасный суп, как настоящему заключённому. Я была в состоянии шока, в ужасе. Стала звать кого-нибудь. Я должна сказать что-то детям. Мне ответили: „Им сообщат“.
Детям сказали, что они могут послать мне смену одежды. Никакой связи.
Я написала, что я хочу, чтобы они мне передали. Мне пришлось ждать всю ночь стоя. И всё время раздавались звонки. Лязг запирающихся дверей. Они забрали у меня часы, брошку, кольцо, запечатали всё в конверт, но никогда мне ничего не вернули.
Впоследствии я узнала, что они разгромили мою квартиру, и именно поэтому они и спрашивали, жду ли я кого-нибудь в тот вечер.
Святославу было тогда 24 года, а Олегу 19.
На допросы меня везли за город на грузовике. Стояли серые дни. Через щёлку я видела места недалеко от дома, я слышала лай собак, по утрам кудахтали куры. Меня допрашивали.»
Лина Ивановна Кодина-Прокофьева была осуждена по 58-й статье и приговорена к двадцати годам лагерей строгого режима в находящемся за полярным кругом посёлке Абезь близ Воркуты.
Рассказ об аресте матери Святослава Сергеевича, которому было в ту пору 24 года, в основных чертах не отличается от рассказа Лины Ивановны.
«Маму арестовали 20 февраля под вечер. Нам позвонили по телефону и сказали, что какие-то знакомые просили что-то передать ей. Соседи по дому видели, как она подошла к стоявшей у ворот машине и её буквально туда затолкнули. Она была в шубке, налегке, потому что предлагали только спуститься. Кто-то шёл мимо и рассказал, как её, с выражением изумления на лице, затолкали, как показывают теперь в кино, в машину и увезли.
К нам сразу же поднялись с обыском. Трясли всю ночь, и всё писали, писали…»
Святослав Сергеевич рассказывает, что особой грубости при обыске не проявляли. Разве что когда в дверь позвонил кто-то из его друзей, – он, конечно, ничего не знал. – перед его носом без объяснений захлопнули дверь, а Святослава молча оттолкнули.
– Кстати, всё забрали! – рассказывает мне Святослав Сергеевич в ноябре 2004 года. – Даже рояль. Я им говорю: «Это же не её, это отцовский рояль», а на меня как цыкнули! В копии протокола обыска, которую я сохранил, значилось «кольцо с камнем из жёлтого металла, даже „золото“ не было написано. Какие-то гроши ей впоследствии вернули по этой описи, ну совершенные гроши. Но представьте себе! Всё это забрали, а картины остались! Правда, посреди ночи явилась какая-то женщина, начальница, видимо. Они все вытянулись перед ней в струнку. Она ходила, рассматривала всё, что висело на стенах, потом – цоп! Сняла картину Натальи Гончаровой, букетик белых цветов в перламутровых тонах, – поднесла к свету и вдруг ушла, унося под мышкой эту картину. Конечно, эта картина нигде потом не значилась. А им и в голову не пришло, что картины – это ценность, и остальные все оставили.
Они перетащили все вещи в две комнаты и опечатали их, кое-что там оставалось. Были свалены в мешках все пластинки. Потом я печать нарушил, но они не обратили на это внимания. Я пробрался в комнату и стал заменять пластинки. Там у них не были записаны пластинки по произведениям. Было написано: 30 импортных пластинок, 20 – советских. Были и мамины пластинки: записи оперы „Мадам Баттерфляй“ и „Богема“ в исполнении артистов оперы Ла Скала.
Я успел подменить. На рынке купил – любые – лишь бы сохранить прокофьевские.
Потом, в конце лета они пришли забрать всё окончательно.
Мешок с пластинками волокли вниз по ступенькам, – все пластинки побились.
Очень много ценных документов, фотографий, писем, записных книжек мамы погибли тогда безвозвратно.
На следующий день мы поехали к папе на дачу рассказать ему, что маму арестовали. (Телефона на даче не было). Это был февраль, холодно, машины не останавливались, и мы с Олегом прошли от станции „Перхушково“ тринадцать километров пешком.
Мы позвонили, Мендельсон открыла, обалдела при виде нас, глаза у неё расширились, она молча захлопнула дверь и пошла за мужем.
– Захлопнула дверь?!
– Да, конечно. Закрыла. Ведь было холодно. Зима.
– Но не пригласила вас в дом?
– Нет, но она была в накинутом халате, там, наверное, бедлам был в доме. Мы не то, чтобы очень долго ждали. Но минут десять – пятнадцать. И тогда папа вышел. Он выслушал нас, потом сказал: „Подождите, мы пойдём – погуляем.“ Хотел без неё выслушать нас. Он оделся, вышел и мы какое-то время ходили по дороге, рассказывали всё, что случилось, про арест и обыск. Он задавал нам вопросы, очень коротко. Больше молчал. Видно было, что известие оглушило его.
– Он поразился?
– Он ничего не сказал, но выражение его лица переменилось. Опять-таки, может быть, он был готов к этому. Из-за поездки в органы. Таинственной. Но и вообще кругом шли аресты. Так что он не очень удивился. Знал, что она ходит по приёмам. Один коммунист сказал, что не надо этого делать. Мы же припёрлись из Перхушкова пешком, тринадцать километров, зимой, и ему так хотелось узнать все эти подробности – он же мог устроиться с нами в своём кабинете, в тепле, а мы пошли гулять, чтобы без свидетелей. Но потом, когда мы вернулись, нас всё же позвали в дом.»
Олег и Святослав не знали, что делать. Бросились к Шостаковичу, депутату Верховного Совета СССР. В ту пору очень многие обращались к нему за помощью, и Шостакович всегда старался сделать всё возможное. Увы, он не мог помочь им.
– Раз уж Молотов и Калинин ничего не смогли сделать для своих арестованных жён – руки по швам и ещё улыбались – то отец, или Шостакович, конечно, были совершенно бессильны. Лину Ивановну арестовали как иностранку. Пока был папа, она с ним ходила на приёмы, а потом стала ходить одна, у неё были там друзья, среди «врагов», и этого было достаточно, – поясняет Святослав.
Святослав рассказывал мне, что вскоре после ареста мамы он наивно обратился за помощью в юридическую консульацию, к адвокату. Ему помогли составить письмо с изложением всего произошедшего и просьбой о свидании и свелели прийти за ответом. Много раз ходил Святослав за ним, юрист только руками разводил: мол, нет ответа и всё тут.
После ареста Святослав и Олег искали маму прямо по-ахматовски – в справочном на Кузнецом мосту. Долгое время ничего не могли узнать. Пытались что-то передать, когда узнали, что она в Лефортово, но до суда у них ничего не принимали. Встречи тоже запрещались. Потом был суд, – не суд, а так называемая тройка: сидят три человека, перед ними проходят по очереди десятки людей, и они в считанные минуты решают судьбу каждого.