XX век Лины Прокофьевой — страница 56 из 78


– Маму признали виновной в шпионаже и измене Родине и вынесли приговор – двадцать лет строгих лагерей.

Позже она не рассказывала о тюрьме, о допросах, но из отдельных, очень коротких упоминаний мы знали, что она прошла карцер, были и ночные допросы с ярким светом в лицо, многое другое. Отца во время этих допросов они называли «этот предатель», «этот белый эмигрант» и тому подобное.


Все эти страшные события осели в самой глубине души Лины Ивановны, – много лет спустя, перед смертью в почти бессознательном состоянии она боялась, страшилась санитаров в больнице, считала их переодетыми охранниками и надзирателями, не доверяла, старалась не подпустить к себе, считала, что её хотят убить. Кричала, что ни в чём не виновата.

Наконец, поиски сыновей привели к тому, что в справочной на Кузнецком мосту им сообщили и о приговоре и о месте нахождения мамы в лагере Абезь, недалеко от Воркуты.

Братья остались одни. Видели отца по очереди, он гулял с ними. Вместе им не разрешалось приезжать, чтобы, по словам Миры Александровны, не слишком беспокоить больного отца. Они заранее просили о встрече, потом за ними приезжала машина, и они ехали на Николину Гору.

Как складывалась их жизнь в отсутствие матери? Её не просто отняли у них – её посадили. Что ж мачеха? Как они жили-поживали?


22 мая 1949 года Мира Мендельсон пишет об Олеге:

«У Олега – снова путаница, причиняющая Серёже немало беспокойства: он решил уйти из своего института (художественный педагогический) заниматься живописью дома, беря уроки у Фалька, и поступить в другой вуз (…) И это после всех хлопот Серёжи и художника Ефанова, которые с большим трудом устроили его в художественный педагогический вуз!»

Мендельсон жалуется на Олега и ссылается на друзей, которые им говорили «о самоуверенности и апломбе Олега и о его незрелости». Твердит про злосчастный художественно-педагогический институт. «Олег держал экзамены в институт имени Сурикова, но получил по основным предметам двойки». И снова возникают Прокофьев и Ефанов всё с тем же худ-педаг. институтом.

«Критикуя оба института, Олег, к сожалению, видит корень зла не в себе самом, а в „направлении в живописи“, в методах преподавания. (…) Говорить с ним не так-то просто, он не способен выслушать чужое мнение, не выносит противоречий. А нервы у нас у всех никудышные».

В 1949 году Олегу – 21 год, Святославу – 25 лет, Мире – 35, Сергею Сергеевичу остаётся четыре года жизни, и он очень болен.

В те времена в художественных вузах царила строжайшая академическая дисциплина, безраздельно царствовал социалистический реализм, и любой шаг в сторону расценивался как политическое преступление. Удивительно, что совсем юный Олег прекрасно разобрался и в «направлении» и в «методах преподавания» и уверенно выбрал своим учителем Фалька, находившегося в оппозиции и поэтому в опале, владевшего импрессионистическим письмом, в то время как самое это слово было под запретом. Принципы свободы в творческом мышлении укоренились в Олеге с детства, возможно – под влиянием матери, а основные ценности Миры Александровны, «актуальность» и «оптимизм», которыми пестрят страницы дневника, не вызывали в Олеге никакого сочувствия. Он хотел заниматься живописью и добился успехов на этом поприще, как, впрочем, и в поэзии, о чём свидетельствуют теперь его картины, украшающие стены квартиры Святослава и Сергея Прокофьевых, а также выставки, которые проходили у него за рубежом, и несколько очень интересных поэтических сборников.

Уже о девятнадцатилетнем Олеге Лина Ивановна с гордостью писала: «Он только что окончил среднюю школу. В качестве дипломной работы он написал замечательное сочинение об искусстве».


А что ж Святослав? Та же ли «доброжелательность»? Читаем запись от 28 августа 1949 года.:

«Однажды я поднялась наверх, чтобы сменить им бельё. Около кресла, на котором лежали бумаги и книги, я увидела небольшой блокнот. Поднимая его, механически посмотрела и увидела записи, сделанные рукой Святослава.

Прочитав несколько записей (по-видимому, это был дневник Святослава), я тут же отложила блокнот, настолько мне стало тяжело. Открытая улыбка Святослава, мягкие интонации его голоса привлекали, но мне неожиданно открылась „оборотная сторона медали“.

Зачёркнуто: „Одна из записей говорит о том, что ‘старые (взрослые) люди, сиречь старики’“ не могут понять чувств молодёжи. Будто бы Святослав пробовал делиться с Серёжей своими переживаниями. Собравшись жениться, он и не думал советоваться с Серёжей или заранее сообщить о своём намерении. Он сказал об этом только в тот момент, когда понадобились деньги на поездку к невесте в Ленинград. Деньги дал ему Серёжа, „сиречь старик“, который, по его мнению, не в силах понять его чувства.

Одна запись была, по-видимому, связана с хлопотами Святослава об оставлении его на работе в Москве до окончания вуза. Очевидно для этого нужна была справка от врача (Святослав болел два года назад лёгкими)».

Мира Александровна неоднократно возвращается к тому, что Святослав не работал. Думаю, ей как никому другому было известно, что если в определённой графе анкеты поступающего на работу указывалось, что мать арестована, никто такого человека на работу не брал.


Святослав Сергеевич пишет: (из личного письма)

«… она бесконечно муссировала тот факт, что я после окончания Архитектурного института в 1949 году не мог устроиться на работу, по её мнению умышленно „паразитируя“. Она упорно дезинформировала отца, скрыв от него трагическую правду, зря растормошив его, мол, какой я бездельник и не объясняя истинного положения, что всё это происходит из-за подлого дискриминационного кагебешного, читай, коммунистического закона в приёмной анкете. А в анкете вопрос такой: „имеются ли у вас арестованные родственники“, что сразу таким, как я, закрывало приём на любую работу. Бедную маму арестовали в 1948 году. Однако мне в 1950 году всё же удалось, наконец, устроиться на неинтересную, но работу, и то по знакомству!»

Наговоры приносили плоды, Сергей Сергеевич видел реальность её глазами, огорчался, не понимал. 1 марта 1950 года он пишет Мире Александровне из больницы:

«(…) Атовмян находит, что играли очень здорово, особенно вторую и третью части. Святослав был с женою. Атовмян был поражён, так как не знал, что он женился. Я сказал, что больше можно поражаться, что Святослав почти год не может найти работы. Атовмян завтра пойдёт на 2-ю сонату (играет Гилельс), и, если встретит Святослава, то скажет ему пару словечек».

И тут мы прощаемся с Мирой Александровной и предоставляем слово Сергею Олеговичу Прокофьеву:

«В последние годы, когда начались проблемы со здоровьем, он хотел только заниматься музыкой. Ничего его больше не интересовало, – ни семья, ни дети. Он и вообще был отцом прохладным, но с возрастом это усилилось, и определённую роль, в этом, конечно, сыграла и Мира Александровна. Общению Сергея Сергеевича с детьми она не только не способствовала, но и препятствовала. Она ревновала его к прошлому, свидетельством которорого были его дети. Тут было и то, и другое. Может быть, он предчувствовал, что ему мало осталось жить».

Жизнь потеряла привычный блеск и накал, стала прозаичной, ушёл праздник, отдалили сыновей, Россия отвергла его музыку, восторжествовала медицина, но, увы, медицина какая-то фальшивая, вялая, не настоящая, не направленная определённо на вылечивание именно этой болезни этого человека, а так… Мира позвонила, Мира вызвала, пришла такая-то, очень хороший врач и милая женщина, задумалась, отвернулась, посмотрела в окно, повернулась, посоветовала, было бы хорошо оставаться на даче и т. д. Потом оба легли в больницу, последовала переписка, у меня болит живот, а у меня голова. Приходил папочка, болеет мамочка. Другой Прокофьев, другие письма. Он привязан к Мире Алнксандровне, но фейерверк гаснет. С ним остаётся только его гений.

Об этом изменившемся Прокофьеве говорит и Святослав Сергеевич, сделавший его последнюю фотографию в 1952 году:

«В последние годы жизни отец сохранил чувство юмора и трудоспособность, и всё же в его состоянии (а ведь он ещё был не старым человеком и должен был быть в расцвете сил) ощущалась какая-то угнетённость, затаившаяся горечь и переутомление, которые, по-моему, отражали пережитое.

В больнице врачи запретили Прокофьеву работать, даже записывать отрывки возникших музыкальных мыслей. И он, чтобы не забыть их, мучительно напрягался, что ему было явно вредно. Хорошо, если ему удавалось найти обрывок бумажки или коробку от лекарств, на которых он мог сделать короткую запись…

Я хорошо помню отца в пятидесятые годы, когда я посещал его на даче под Москвой. Он стал совершенно другим человеком, подавленным, с печальным взглядом. На его фотографии отчётливо видно, как он изменился: я снял его осенью 1952 года. Это был уже другой человек, с печальным и безнадёжным взглядом. Это его последняя фотография. Мне больно смотреть на неё».

Глава двенадцатаяТюрьма. Гулаг. Абезь

Лина Ивановна Прокофьева получила 58-ю статью (шпионаж) и была осуждена на двадцать лет лагеря строгого режима в находящемся за полярным кругом посёлке Абезь близ Воркуты.

В переводе с ненецкого языка Воркута – «Медвежье место». Район находится в зоне вечной мерзлоты, за 67 параллелью. Зима длится там восемь месяцев, с октября по май. Холодный период – 234 дня, температура опускается до минус 50 градусов по Цельсию, почти ежедневная пурга. Высота снежного покрова достигает двух метров. С конца мая до середины июля солнце не заходит, а с середины декабря до начала января не показывается. В короткое полярное лето людям нет спасения от полчищ кровососущих насекомых (гнус). Кругом бескрайняя топь, заболоченная приполярная тундра с кустарниками и мхами, деревьев нет.