XX век Лины Прокофьевой — страница 58 из 78

Вообще же она и там вела себя независимо и рассказывала мне: „Я им многое назло говорила“. Она даже позволяла себе насмешки в адрес следователя, чем приводила его в полную ярость. Держалась мужественно. Никакого страха. Испанский характер.»


В лагере допросов уже не было, зато начальник приводил с собой сынишку, который по указанию отца плевал в идущую мимо женщину – «зека».

После работы давали мороженую картошку, утром овсянку, одеты были соответственно: стёганые ватные штаны, огромные валенки, бушлаты.


Е. А. Таратута и Л. И. Прокофьева попали в наихудшие условия так называемых особых лагерей, где содержались все осуждённые за шпионаж, диверсии, троцкизм, меньшевики, эсеры и т. д. Набор, знакомый до боли. Среди осуждённых женщин в Абези больше всех оказалось уроженок Украины, России, Белоруссии, очень много из Литвы, Польши, Эстонии, немало немок. Были и иностранки. Е. А. Таратута рассказывает, как украинки выдёргивали откуда-то взятыми иглами (строжайше запрещалось!) нитки из старых кофт и всё свободное от перевозки помоев время посвящали вышиванию.

За годы жизни познакомившись с несколькими женщинами, в прошлом которых осталось заключение в сталинских лагерях, я хорошо знаю, насколько серьёзное значение придавали сталинские палачи самодеятельности. В силу состава заключённых иной раз поставленным им спектаклям могли бы позавидовать профессиональные театры. В основном же, конечно, все пели. Хором и сольно. Участникам лагерной самодеятельности даже выходило какое-то послабление. А некоторые святые по характеру женщины, вроде моей тёти Марины – дочери композитора А. А. Спендиарова (она преподавала пение Светлане Сталиной) – искренне увлекались, забывали обо всём и погружались в идею приобщения к искусству народа в лице как зеков, так и охраны.

Е. А. Таратута пишет, что в лагере была КВЧ (культурно-воспитательная часть) при библиотеке, где заключённые пели хором, а некоторые молодые женщины и соло. В репертуаре в основном были известные советские песни, «Каким ты был, таким остался», «Руки» из репертуара Клавдии Шульженко. Эти песни все знали наизусть, пели по памяти, под аккомпанемент балалайки. Лина Ивановна пела в хоре и горько жалела, что потеряла голос.


Об участии в самодеятельности и некоторые другие подробности рассказал Святослав Сергеевич: «-Кстати, о самодеятельности. Участвовал в ней и Давид Рабинович („Додик Рабинович“), он играл на баяне. Разумеется, шпион.[93]

Какой-то немец из гэдээровских там тоже был. Как-то раз, когда они проходили мимо, или их вели (чужие – не из их лагеря), мама вдруг слышит, как её окликают, но как?!

„Три апельсина! Три апельсина!“ Чтобы не называть фамилию.


Кстати, о немцах. Там был немец, который работал врачом (из заключённых), он принимал больных и из уважения к папе взял к себе маму медицинской сестрой. Всё же это было лучше, облегчало жизнь. Там же у них были мужские работы, уборка лагеря, тяжести таскала. Вообще же о лагере говорила очень мало. Я её не расспрашивал.»


Этот врач по фамилии Зоммер, Эрик Зоммер сейчас живёт, по словам Сергея Олеговича в Мюнхене. В 1984 году Лина Ивановна пригласила его на премьеру оперы Прокофьева «Огненный ангел», в Бонне.

Их встреча в лагере оказалась в определённой мере спасительной. Эрик Зоммер прекрасно знал музыку Прокофьева, Лина Ивановна говорила по-немецки, они разговорились, и так произошло их знакомство. Положение Авии в это время было катастрофическим. Шёл четвёртый год её лагерной жизни. В течение месяцев она должна была чистить замёрзшую и твёрдую как камень картошку тупыми ножами. Нормы были огромными, так как картошка предназначалась и для окрестных мужских лагерей. Авия дошла до предела истощения. И тогда ей на помощь пришёл Эрик. Он заявил, что ему, не знающему русского языка, необходима переводчица для общения с пациентами в лагерной больнице. Начальство нехотя согласилось. Это, возможно, спасло ей жизнь. Но спасительный период в лагерной больнице длился недолго, так как Зоммер вскоре был амнистирован и вернулся в Германию. Лина Ивановна всегда помнила о нём и, вернувшись на запад, предприняла все усилия, чтобы разыскать его. Ей это удалось.


Евгения Александровна свидетельствует:

«Всё случившееся с ней она переживала очень тяжело, у неё были мучительные перепады настроений, но она не верила по-настоящему в то, что с ней происходило, не верила, что это надолго и в свой двадцатилетний срок не верила совсем. О тюрьме никогда не говорила, и, может быть, лишь однажды упомянула о том, что допросы были очень тяжёлыми.»

Евгения Александровна не помнила точно момент, когда она познакомилась с Линой Ивановной, но это и не так важно и не мешает ей дать нам удивительно красочный, яркий образ Лины Ивановны, – я узнаю её в каждом слове.

Она рассказывает, что Лина Ивановна страдала, может быть, больше других. Испанка, родившаяся в Мадриде, привыкшая к тёплому морю в Европе, а потом и в России, она была не в силах переносить страшные морозы. Да и условия её жизни на воле разительно отличались от представлений о комфорте других заключённых. Блестящая жизнь, прожитая в Париже, да и в России рядом с Прокофьевым, настолько контрастировала с лагерем усиленного режима Абезь, что это не вмещалось в сознание. Она как будто попала в ад. Но не сосредоточивалась на этом. С ней было легко общаться. Евгения Александровна пишет, что Лина Ивановна была очень радушна, общительна, доброжелательна ко всем. Никто не чувствовал её превосходства, потому что она сама его не ощущала.

Сыновья присылали ей посылки, и она всегда щедро делилась со всеми женщинами присланными продуктами, оставшимися в посылке после того, как в ней покопалось лагерное начальство. «Разрешалось посылать посылки, – элементарные – масло, сахар, письма со временем разрешили писать, и она отвечала, сохранились её письма оттуда, – конечно, ни слова о лагере, а так, типа воспоминаний», – рассказывал мне Святослав Сергеевич.

Писать письма разрешалось раз в год, они были под строжайшей цензурой, но получать можно было сколько угодно. Лина Ивановна не часто получала письма, но вряд ли в этом были виноваты мальчики, поскольку письма отнюдь не всегда доставлялись адресатам. Некоторые из заключённых допускались к тому, чтобы убирать квартиры охранников, и там находили выброшенными пачки писем.

«В условиях лагеря она постоянно была настроена на добро и красоту, любила и умела общаться с людьми. Нередко, страдая от одиночества, она стояла где-нибудь между бараками (хождение из барака в барак не поощрялись) или шла туда, где можно было общаться – в индивидуальную кухню, где разрешалось вскипятить присланный из дому чай, в библиотеку – чтобы с кем-нибудь поговорить. Особенно хотелось ей поговорить по-французски. Очень любила вспоминать Париж, свои путешествия с Сергеем Сергеевичем…»

Я узнала Лину Ивановну и в рассказе Е. А. Таратута о том интересе, который вызывал у неё разноцветный шерстяной платочек, торчавший из кармана серого бушлата заключённой Таратута. Лина Ивановна часто им восхищалась. Недаром она сохранилась в моём первом воспоминании как разноцветное явление на тусклом фоне.

Вспоминается рассказ Софьи Прокофьевой о первом посещении квартиры на Чкаловской некоторое время спустя после ареста Лины Ивановны.

«Я бывала у неё на квартире на Чкаловской ещё до того, как её поменял на свою поменьше Куприянов – один из Кукрыниксов. Я помню, как Олег однажды привёл меня в эту квартиру, пустую, откуда вывезено было всё, – ковры, инструмент, мебель, и она была усыпана чёрными длинными перчатками, я помню, я их нашла и забрала их себе с разрешения Олега. Я даже сшила себе под них жёлтое платье, и на меня смотрела с удивлением Майя Плисецкая, перчатки произвели ошеломляющее впечатление даже на Плисецкую. Это 48–49 годы. Потом в эту квартиру уже въехал Куприянов. Что ещё меня поразило в этой квартире – огромное количество искусственных цветов, великолепные пармские фиалки. Поскольку жену Святослава Надю это не интересовало, я взяла их себе. Как-то, помню, я была в тоненькой кофточке, длинной юбке и с этими фиалками, и Нейгауз сказал: „Самая элегантная женщина“».

Она искала и находила в окружающей обстановке всё сколько-нибудь красивое, она всё время вспоминала, мечтала. Её окружала особая атмосфера.

«Она любила делать комплименты, видела в женщинах, давно утративших женственность, остатки ушедшей красоты, и всегда говорила об этом вслух. Или воображала: „Вот давайте представим себе, что мы с Вами в театре и сейчас поднимется занавес.“ (…)

Она была ещё хороша. О зеркале в лагере речи быть не могло, но она взбивала свои тёмные волосы перед оконным стеклом.»

Густые вьющиеся волосы с лёгкой проседью Лина Ивановна сохранила не только до последних дней, когда я видела её (в 1974 году ей было уже 77 лет!), но, как рассказывают очевидцы, до самой смерти в 1989 году.


Пребывание в ГУЛАГе Лины Ивановны сократилось только по одной причине: 5 марта 1953 году умер Сталин. Упоминаю его имя только по суровой необходимости. Прекрасно помню этот день, всеобщий ужас и растерянность, но прекрасно помню и другое: моя мама была убита другим известием: умер Сергей Сергеевич Прокофьев. Суждено было умереть ему в один день с палачом. Помню, мама сказала тогда: «Посмотрим лет через двадцать, кого будут поминать в этот день.» Оказалась права.

Прошла весна, а летом, во время одного из рейсов с помоями, прибежала женщина и сказала, что в Аргентине состоялся концерт памяти Сергея Прокофьева. Лина Ивановна заплакала и, не сказав ни слова, пошла прочь. Таков рассказ Е. А. Таратута.


Сергей Олегович Прокофьев донёс до нас рассказ Лины Ивановны, будто незадолго до смерти Сергей Сергеевич явился ей во сне весь в белом. Она поняла, что он умер.

– Авия рассказывала мне, что в лагере она перенесла смерть Сергея Сергеевича. У неё был сон. Сергей Сергеевич явился ей одетый во всё белое (ведь она, по крайней мере, со стороны отца происходит из простой испанской семьи, там были живы ещё поверья, суеверия), и когда Сергей Сергеевич явился ей во сне в белом, она сразу поняла, что он умер. Это Авия мне сама рассказывала.