В Сиднее же сделали нечто очень симпатичное. Об этом было написано в газете, и они ей эту газету прислали. Я сам читал статью. Они оставили в первом ряду свободным её кресло, положили на него красную розу, – её место на премьере.
Это шло по официальной линии, но в человеческом плане он старался ей по-своему помочь, хотя я совершенно не могу понять, почему за годы после освобождения он не выхлопотал ей двухкомнатную квартиру. Это совершенно непонятно. Он свободно мог пойти к любому министру и сказать: «Вот вдова Прокофьева, ютится в одной комнате, неудобно перед людьми. Ей негде принимать своих многочисленных русских и иностранных друзей, многие из которых с мировым именем, некуда класть книги, пластинки, некуда повесить картины.» Наконец, незадолго до окончательного отъезда – я даже сопровождал её – ей предложили на выбор несколько двухкомнатных квартир, но было уже поздно, она уже решилась уехать.
Когда же политическая ситуация стала меняться, и можно было помогать, не подвергаясь опасности, думаю, что Хренников помог бы. Парадоксально, но несмотря на то, что он читал все эти речи, повторял и произносил, с другой стороны, он совершенно искренне считал и считает себя учеником Прокофьева. Я слушал в своё время два его фортепианных концерта – конечно, в них влияние Прокофьева совершенно очевидно. Даже подражание. Так что, я думаю, Хренников всё понимал. В границах, когда не было угрозы его собственному положению и карьере, в этих условиях он помогал искренно. Но эти границы никогда не переходил. И когда её отъезд, о котором всем было уже известно, перестал быть абсолютным криминалом, вряд ли он стал бы от себя ей препятствовать. В 1974 году он даже поехал провожать Авию в аэропорт Шереметьево, когда она уезжала из России, теперь уже навсегда.
– Кто же мог посоветовать ей написать Андропову?
– Наверное, кто-нибудь из её дипломатических друзей, поскольку они знали расстановку сил. До этого Авия уже писала Брежневу, но безрезультатно. Андропов же был в то время главой КГБ. Наступали уже диссидентские времена, кто-то мог предположить, что такой эффект возможен. Конечно, имело значение, что её сын уже жил за границей, и она снова стала признанной женой великого композитора.
Авия вообще была человеком, который в принципе зла ни на кого не держал, в каких-то случаях она знала, что Хренников не сделал для неё того, что мог бы, боясь за своё положение, но она продолжала с ним дружить. Человек незлобивый, отходчивый, – такой она была, и я редко встречал подобных людей в этом смысле. Могли быть и приступы гнева, и она могла топать ногами, кричать, у неё был испанский темперамент, властный характер, но после грозы она всё тут же забывала, сама принималась мириться и никогда не вспоминала о прошлых конфликтах.
***
Про квартирку на Кутузовском проспекте в семье существует много легенд.
В быту Лина Ивановна была крайне непритязательна, хозяйства не вела. Ну а если поставила однажды жарить мясо, то сначала заработалась за своей машинкой, а потом и вовсе ушла из дома, оставив его на плите. Из-под двери вскоре повалил дым. Соседи вызвали Святослава, он примчался, вынужден был взломать дверь, так как ключей у него не было. В кухне обнаружил обуглившиеся куски мяса на сгоревшей сковороде. Лина Ивановна, возвратившись, особого значения случившемуся не придала, но выразила недовольство по поводу взломанной двери.
Кроме квартирки на Кутузовском проспекте, с некоторых пор Лина Ивановна стала часто бывать и на даче Прокофьева на Николиной Горе.
В рассказе другого внука, Сергея Святославовича Прокофьева, мы найдём запоминающиеся подробности жизни Лины Ивановна и в квартире на Кутузовском, и на даче.
РАССКАЗ СЕРГЕЯ СВЯТОСЛАВОВИЧА ПРОКОФЬЕВА 8 ноября 2004 (в квартире Святослава в его присутствии):
– Я могу сказать, что мои самые яркие детские воспоминания, хотя в них, может быть, смешались и многие другие элементы – связаны с посещением Большого Театра. Я и с родителями ходил туда, но Ава – я называю её так в отличие от моего кузена, который зовёт её «Авия»[96] – особенно часто брала меня с собой. И я помню, что был как-то раз на одном спектакле в Большом Театре, почему-то мне кажется, что это был «Игрок». Обычно ей предлагали места в директорской ложе справа от сцены, где плохо слышно – там же сидят все контрабасы и духовые самые тяжёлые – а в этот раз получилось так, что та ложа была занята. Её пригласили в центральную ложу[97], которая находится по оси зала, прямо напротив сцены. Мне не досталось места. Все ряды были заняты. И тогда мне принесли стул из фойе и поставили его ровно посередине центральной ложи. Это был уникальный случай, я был жутко горд. Само по себе уже было примечательно. А после спектакля она всегда совершала традиционный поход за кулисы, который назывался «жать руку», приветствовать исполнителей. И это тоже мне очень нравилось. Я не знаю, может быть, в те детские годы такие экстраординарные подробности для меня были более интересны, чем само представление: кто же в возрасте семи-восьми лет после аншлагового спектакля мог оказаться тут же за кулисами, среди всех тех артистов, которые только что… причём самое интересное – да, почему это был «Игрок»… Потому что я помню, что по всей сцене были разбросаны фальшивые банкноты, присутствовашие там во время спектакля. И конечно, производило впечатление, что Ава со всеми была знакома, хохот, смех, радость такая. А я смотрел на этих актёров в гротескном их гриме, потных, усталых, измождённых, из зала-то они нормально выглядят, а вблизи – какой ужас. Такой гротескный грим. Это было для меня сильное впечатление.
Мы не раз, конечно, ходили. Вот обратите внимание на фотографию, которая за вами.[98]. Там внизу она с двумя сыновьями, а выше точно такая с двумя внуками. Но, правда, я не помню, чтобы мы ходили втроём.
Конечно, я очень любил ездить к ней. Правда, не следует тут забывать роль родителей. Поезжай, навести бабушку. Сейчас это всё мне понятно со своими дочками. По дороге к ней в гости на Кутузовский, я ещё проходил мимо булочной, там были калачи. И я всегда успевал купить горячий. И вот я приходил к ней в эту крошечную квартирку, то ли музей, то ли пещеру Али-Бабы, – для меня что-то невероятное – количество фотографий, книг, пластинок, картины, записки, журналы. Это было нигде не видано и всё страшно интересно.
Не всё там было связано с Сергеем Сергеевичем, но в первую голову, если приезжал какой-то пианист и играл его произведения, то, конечно, она непременно ставила его пластинки. А картины эти там висели[99]. Пластинки там и другие бывали, которые у неё оказывались. Кроме всего прочего, она всегда очень любила доставить удовольствие друзьям и в особенности иностранным, – у неё всегда были приготовлены сувениры, чтобы никто не ушёл с пустыми руками, – всегда присутствовало множество всяких мелочей.
Потом я ещё помню, мы как-то ездили гулять в Сокольники. Вместе с Олегом или вдвоём. Помню выезд: папа, Олег и два их сына. Это я как-то очень хорошо помню. Такая мужская поездка. Отправились в Сокольники или, может быть, в Измайлово. Есть фотография. Лина Ивановна в середине шестидесятых ездила со мной погулять. А та поездка, «мужская» – её не так-то просто забыть, потому что вы с Олегом[100] издевались над нами, засаживали в какие-то немыслимые аттракционы дурацкие. Помню эти лица, которые смотрели на своих несчастных детей.
Когда мы жили вместе на улице Чкалова, там было так тесно. Там мы жили так: папа, мама и я в одной комнате, а в другой – Ава и Олег. Помню, что в это время в этой комнате были тёмно-синие стены, такой ультрамарин. И кровать парижскую помню с сундуком, который открывался и был неким таинственным вместилищем. И утренний запах кофе со сгоревшими тостами. Этот запах сгоревших тостов постоянно встречал меня и на Кутузовском. По комнате плывёт синий дым, пахнет кофе и тостами.
Ещё помню жизнь на Николиной Горе уже после ремонта, который Ава провела, и летом вечерком она каждый вечер обязательно куда-то отправлялась. Это был семидесятый год. Я как раз кончил школу, сдал экзамены в институт.
И мы с приятелем, сдав экзамены, приехали на дачу, чтобы в ожидании результатов как-то передохнуть и разрядиться. И мы отдыхали. Вечером Ава куда-то уходила в гости, и я говорю: «Знаешь, мы будем со стороны сада и дверь закроем. Так что ты возвращайся через сад, мы будем на улице.» И время уже было позднее, пробило 12 часов и шло уже к двум, а мы лежали на террасе на двух шезлонгах, оттягивались после экзамена, нам было всё равно, и вдруг так-тук-тук, насвистывая какую-то абстрактную мелодию, которая содержит и оперу, и балет, и романс – такое вот нечто – и она идёт с фонариком и поднимается по длинной лестнице из сада в дом, а мы замерли, и она проходит мимо нас, не заметив нас совершенно – а было темно – и тут я её окликнул, и она так испуганно: «Ах, вы здесь!» И явно с испугом, при том, что прошла пол-Николиной Горы в полной темноте, по тем временам не то что сейчас, это был полу-лес фактически, и её это нисколько не беспокоило, а тут… Она знала, конечно, что мы дома… Это я к тому, что в моей памяти она сохранилась такой независимой и бесстрашной.
Если она была недовольна, то могла топнуть каблуком и уйти. Помню, однажды мы ехали с папой и Авой, и у мамы с сыном произошла какая-то размолвка, в машине стоял крик, а ехали мы зимой по кольцевой дороге, по-моему. Вдруг в какой-то момент она просто сказала папе: «Останови машину, я сейчас выйду». Кольцевая дорога, 70-е годы, кругом снег. Ты не остановился, конечно, и она знала, что ты не остановишься, – это понятно. Но если бы ты остановился, я не сомневаюсь, что она бы вышла. Я и по рассказам других знаю, что это так. Андре