В Дорнахе к 50-летию со дня смерти Сергея Сергеевича я организовал два утренника, где игралась его музыка, и я каждый раз больше часа рассказывал его биографию. И вот, рассказывая о нём и о Лине Ивановне, я в конце концов стал рассказывать о Лине Ивановне больше чем о Сергее Сергеевиче. О ней в целом и её характере, о том, как она жила и справлялась с невзгодами, не теряла мужества, проявляла человечность. И всё это в какой-то мере делает её жизнь не менее, а может быть даже и более значительной, чем жизнь её мужа. Конечно, я не говорю о таланте, о гении Сергея Сергеевича. Я о другом. Последовательность в её судьбе и воля к тому, чтобы сформировать жизненный путь так, как именно считала сама Лина Ивановна. Не позволить внешним условиям, советскому влиянию или лагерному окружению как-то повлиять и задушить в себе тот образ человека, который ты сам избрал как некий идеал, как образ того, каким человек должен быть, – это, конечно, удивительная духовная последовательность в её судьбе, вызывает огромное уважение. Можно сказать, что в её характере больше цельности, он же был гениальный и цельный человек в творчестве. Как редко какой композитор он не мог писать плохой музыки, он никогда не допускал никакой халтуры и даже если писал кантату «К Двадцатилетию Октябрьской Революции», то если убрать текст, всё равно это была музыка высокого класса. Он не мог халтурить, чем занимались буквально все композиторы за редким исключением. Даже самые-самые великие. Для него как гениального композитора жизнь представлялась в совсем ином свете и получала особое значение. Но в жизни он не всегда был цельной натурой и не всегда оставался верен себе и своим принципам, которые у него, конечно, тоже были. Авия – очень самобытная, очень оригинальная и исключительно цельная натура. Она прожила долгий век и осталась верной себе и своим принципам. Безупречным человеком. Не говоря о том, что она была абсолютно верной женой, потому что это тоже входило в число её внутренних принципов. Никогда не позволяла себе злословия или сплетен, была светским человеком в лучшем смысле этого слова. У неё было определённое женское любопытство, – это у неё всё было – до конца жизни она была и дамой, и шармантной прелестной женщиной. Её кокетство было проявлением артистизма. Артистизм, этот благородный элемент – она не теряла его никогда. Что бы ни делала, что бы ни говорила, в какой бы ситуации ни оказывалась… Поэтому она могла быть на высоте в самом высоком обществе Парижа…
– Ты знаешь, когда я встретила Лину Ивановну после лагерей, она уже занимала в обществе своё почётное место. Да, она вдова Прокофьева, она – Лина Любера, но помимо всего она – центр светского общества. В этом смысле я всегда ощущала одновременно её принадлежность к этому светскому (в СССР – в своеобразном смысле) обществу и в то же время её положение над ним, немного со стороны, немного насмешливое. Ничего от обличения, но и от пошлостей светской жизни, полная независимость, в ней олицетворялось всё лучшее, что есть в этом понятии, включая, например, потрясающее воспитание. Но это я уже отвлеклась. А хотела спросить вот о чём. Так как она во всём, в судьбе, в происхождении, в принадлежности к мировой элите, во внешности, в одежде решительно от всех отличалась, она постоянно служила объектом пересудов, связанных, конечно, больше всего с завистью. Среди этих пересудов я часто слышала: «Может быть, она всё-таки – еврейка?» Поскольку гремучая смесь испанского, польского, французского была избыточной для сознания окружающих. А вот – брюнетка, с жгучими горящими чёрными глазами, – это утешало и навевало мысли скорее о… всё том же… – еврейка… Я хотела спросить тебя, как Лина Ивановна относилась к антисемитизму.
– У Авии не было ни малейшего оттенка антисемитизма, ни в малейшей степени, никогда. Для неё существовали культурные и некультурные люди. В этом она остро чувствовала разницу. Она судила о людях по их внутреннему аристократизму и по талантливости. Талантливому человеку она могла что-то прощать, но до определённого предела. Она настолько стояла выше всех разговоров о национальности, что когда её пытались уличить: а, может быть, в ней всё же есть еврейская кровь – то она или вообще не реагировала или говорила: а какая разница, чем совершенно ставила собеседника в тупик. И все разговоры заканчивались. Еврейской крови не было, но если бы была, то для Авии это ничего бы не меняло. Она относилась ко всем людям совершенно одинаково. Аристократизм духа, а не национальность, – вот что интересовало её.
– Я помню её всегда весёлой. Это было воспитание или она в самом деле часто была в хорошем настроении?
– Она везде себя хорошо чувствовала, в мрачной стране она была весёлая, и это после всего пережитого! В самом деле, удивительная сила духа, то ли ей Christian Science помогала, то ли она родилась такой. Всем всё прощала, очень быстро, не умела сердиться. Единственный человек в её жизни, с которым она не могла и не хотела примириться и смириться, не могла простить поступков, – это была Мира. Единственный во всей её жизни человек. Когда у тебя уводят мужа и отца двух сыновей, то это простить трудно. Я даже думаю, что она ни на кого – даже на своих мучителей в лагере – зла не держала.
Она мне рассказывала, что когда ездила в Польшу, то встретила лагерного надсмотрщика, который работал в поезде с заграничным маршрутом. Естественно, она его узнала, он её – нет, у него заключённых женщин прошли сотни и тысячи, а она, конечно, прекрасно его запомнила. Я знаю из других источников, что в советское время в поездах, которые ходили за границу, проводниками ставили бывших надсмотрщиков, вышедших на пенсию. Могли быть уверены, что он там не останется. Уедет и приедет. И никакого зла она к нему не чувствовала.
Только один поступок она не могла простить. Мирин.
– Она никогда не говорила с тобой о Мире? Об этой своей семейной трагедии?
– Нет. Правда, я никогда не задавал ей вопросов. Не очень ориентировался во всём этом. То есть я знал, что там была вторая жена, но она не любила говорить на эту тему.
Только иногда, в пылу, Лина говорила, что Миру подослал КГБ, что КГБ воспользовался ею, чтобы разрушить их брак. Конечно, Мира Александровна никакого отношения к КГБ не имела, но её влияние на Сергея Сергеевича было именно таким, как желал КГБ. Прокофьева надо было скорейшим образом «перевоспитать». И Авия для этого совершенно не подходила.
Я знаю, что когда Авия вернулась из лагеря, Мира Александровна делала какие-то попытки с ней сблизиться, но Авия ни на какое сближение с ней не пошла. Я об этом слышал. Может быть, надо было бы спросить мою маму, – они были близки.
Когда я стал в чём-то разбираться, Мира Александровна уже умерла. Меня ей один раз показывали в детстве. Недавно мама мне рассказывала, что отношения совершенно испортились после злополучной истории с ковриком. Олег увидел у Миры Александровны свой старый, детский, ещё из Парижа, коврик, который лежал там у его кроватки. Купленный родителями у старой индианки во время гастролей по Америке. Теперь он был весь вытертый и имел ценность только как воспоминание. Мира Александровна закатила настоящую истерику с воплями «Забирайте всё! Мне ничего не нужно!» После этой истерической сцены отец сказал: «Мы к ней больше не ходим», хотя в принципе хотел поддерживать какие-то отношения с Мирой Александровной.
В своей беседе с Софьей Прокофьевой в августе 2005 года я попросила её высказать мне свой взгляд на Миру Александровну Мендельсон, и её ответ – это ещё одна точка зрения: «Это человек, который в общем-то остался для меня загадкой. В нашей семье было сложное положение. Мы общались с Мирой Александровной, а потом, когда возвратилась Лина Ивановна и узнала об этом общении, это оказалось для неё просто ударом. Потому что она не могла ей, естественно, простить того, что Мира Александровна сотворила с её жизнью.
У меня такое ощущение, что в период её поиска, достаточно хищного, когда она искала себе напарника для жизни, для судьбы, когда она искала себе, иначе говоря, просто мужа, и никто другой ей был не нужен – это, вероятно, был один человек, и я думаю, что тут она была способна на многое, и трудно было остановить её в этих поисках и погоне, потому что ни то, что у этого человека есть жена, ни то, что у этого человека есть дети, – ничто остановить её не могло. Но потом, когда она достигла своего, наступил резкий перелом, и она стала другим человеком. Мира Александровна была ему верной подругой, любила его. И тут о ней можно сказать много хорошего. Она была действительно тем, что ему было надо. Не светская блистательная женщина, как Лина Ивановна. Это была подруга, а чем дальше, тем больше – сиделка, потому что он был очень болен, страдал тяжёлой гипертонией, поэтому не только её судьба, но и характер как бы делится на две части. В чём её можно упрекнуть? В том, что она никак не пригрела двух мальчиков, которые оказались в ужасной ситуации: мать арестована, а отец болен. У них были порядочные деньги, а мальчикам давалось очень мало. Но это уже внутренние семейные дела, где я – не судья. Я знаю, что и Н. Я. Мясковский и П. А. Ламм относились к ней очень хорошо, потому что они видели, что она сохраняет жизнь Сергею Сергеевичу, создаёт ему рабочую обстановку, чтобы он мог работать столько, сколько у него хватало сил. Правда, литературно она была совершенно не одарена – это мягко выражаясь – и не нашла либреттиста, который сделал бы прекрасные либретто для такого композитора, как Сергей Сергеевич, – и найти такого было, конечно, можно. Мы два вечера подряд ходили слушать оперу „Война и мир“. „Семёна Котко“ я не знаю.
Отец её, когда мы бывали у неё несколько раз, к нам не выходил, мы его не видели.
Однажды Мира Александровна пришла к нам посмотреть на маленького Серёжу. Серёже было года два. 1956 год. Он ходил вокруг дивана, держась за него, потом вдруг побежал быстро, неудержимо, как дикая лошадка, – ему было даже меньше, я помню её необыкновенно тоскливый, жадный взгляд, как она смотрела на Серёжу. Видимо, она хотела детей или хотела какой-то связи с Серёжей как с внуком Прокофьева, – вот этот взгляд я помню, потому что он был откровенен, – она забыла о моём присутствии, она смотрела так, как она это ощущала в данный момент, она смотрела на него просто с жадностью, не отрываясь.