Такое двойственное у меня ощущение от этого человека. Потом отношения наши резко прервались, я её уже больше не видела никогда. Прервались, потому что вернулась из лагеря Лина Ивановна и не хотела, чтобы кто-либо из её семьи общался с человеком, который нанёс ей такой удар.
Она пережила всё. Со своим могучим характером она пережила. Но не простила. Когда Сергей Сергеевич оставил её, этот момент был для неё страшно тяжёлым и непонятным, оскорбительным, – Лине Ивановне казалось, что Мира Александровна ничтожна по сравнению с ней, которая прошла с ним через всю жизнь, родила двух сыновей…
Соня рассказала мне и о забавных юмористических письмах, в которых Сергей Сергеевич спрашивал Лину, почему она не едет к нему в Кисловодск, и намекал, что есть дама, которая его преследует, которая явно положила на него глаз.
„Об этом рассказывал мне Олег, и я точно помню его рассказ про эти письма“, – говорит Соня.
Наверное, Лине Ивановне надо было обратить внимание на эти письма…
„Жизнь и судьба Миры Александровны как бы делится на две половины. Я знаю, что есть люди, которые любили её, есть люди, которые обожали Лину Ивановну, ценили её блеск, артистизм и абсолютную честность. Что касается Миры Александровны, то её поступок был самый классический, самый вульгарный, потому что я не уверена в том, что она любила его тогда, когда добивалась.
У неё никого не осталось. Конец её жизни был чрезвычайно печален и одинок. Но я об этом ничего не знаю. Я не могла её увидеть, так как появилась Лина Ивановна.
Мира Александровна была богата, и меня удивила их с Сергеем Сергеевичем квартирка, неуютная и убогая“.
Как часто в связи со встречами с Линой Ивановной возникает в голове слово „праздник“. Для меня поход в Большой театр всегда был событием, хотя благодаря родителям и друзьям я на протяжении своей жизни бывала там очень часто. Балеты Прокофьева я знала чуть ли не наизусть, его музыка и Уланова – самое прекрасное, что существовало в жизни. Но приглашение Лины Ивановны несло с собой какую-то особую радость.
Однажды она пригласила меня пойти послушать находящийся на гастролях немецкий оперный театр. Мы условились встретиться у колонн. Она появилась в гладком чёрном „маленьком пальто“, с узким воротничком из белой норки вокруг шеи и „бриллиантовыми“ пуговицами. Как всегда, замечательно выглядели её волосы, и туфли, как всегда, были на высоких каблуках. Произведение искусства. Мы прошли в гардероб, разделись и неторопливо пошли в зал. Её останавливали на каждом шагу. Все знали её, все стремились поговорить с ней. Не только потому, что она была вдовой Прокофьева, и многие знали трагические подробности её биографии. Нет, не в этом было дело. Люди стремились говорить с ней, потому что это было интересно. Она обладала широкой музыкальной эрудицией, и сама жизнь сначала „там“, а потом „здесь“, жизнь с Прокофьевым, общение со звёздами большого искусства, музыкальность и ЗАИНТЕРЕСОВАННОСТЬ во всём, что происходило в искусстве, делали её неотразимо влекущей к себе собеседницей. Мне кажется, может быть, что на её манеру и стиль речи оказала влияние и личность Сергея Сергеевича. Его бесчисленные письма, беседы с ним приучали к интенсивной работе мысли, к полному отсутствию пустых слов или безответственности в суждениях. Каждое слово Прокофьева было значимо и правдиво. И Лина Ивановна, светская дама высшего класса, отличалась именно тем, что разговор с ней был плодотворным, – она всё знала, она судила непредвзято, она говорила то, что думала. А мысли её были всегда свежими. Для многих, „замшелых“, „пещерных“ музыкальных деятелей, застывших в догмах официально дозволенного, чей кругозор очерчивался линиями, проведёнными от носа вперёд, она была, конечно, экзотична, эксцентрична, но именно в том смысле, что небрежно, без нажима говорила о вещах им неизвестных, хотя и давно существующих. В зале было не так уж много людей, знакомых с привезённой оперой, с либретто, с новизной постановки. Лина Ивановна была естественна, вне власти толстовских представлений об опере как нелепости или показном экстазе по этому же поводу. Она воспринимала происходящее на сцене по существу, она преклонялась перед всем талантливым, её поведение и мысли учили.
На концертах в Большом зале консерватории меня тоже не покидало особое чувство, которое вызывали во время концертов реакция и поведение Лины Ивановны. В том, как она слушала и что говорила всегда присутствовали одновременно профессиональное и в то же время глубоко личное отношение к происходящему. Ну ещё бы. Она ходила на концерты Прокофьева (не говоря о Стравинском, Рахманинове и т. д. и т. д.), пианиста и дирижёра, она ходила на концерты с Прокофьевым, и они детально обсуждали всё, что слушали, о чём Сергей Сергеевич Прокофьев неоднократно пишет в своём „Дневнике“, она выходила на сцену сама, с оркестром или с партнёром – Прокофьевым, она знала законы сцены, чувствовала реакцию публики.
Как известно, Стравинский посетил СССР в 1962 году и давал концерт в Большом зале Московской консерватории. Он довольно прохладно относился к советской музыкальной общественности, которая на приёме, устроенном в его честь, развлекалась, бросая друг в друга хлебные шарики. Но с Линой Ивановной он несколько раз встречался, они о многом говорили. Святослав Сергеевич рассказывает, что когда они возвращались после концерта, вместе с мамой провожая Игоря Фёдоровича до гостиницы „Националь“, Стравинский вдруг обнял его, положил руку на плечо и сказал: „Мы с твоим отцом были большими друзьями“, – эти слова произвели на Святослава Сергеевича сильное и приятное впечатление.
Я уже рассказывала о первой встрече Святослава Сергеевича со Стравинским в 1929 году, в замке де ла Флешер (Chateau de la Flechere), когда мальчик спросил, что такое Стравинский, и получил разъяснение лично от композитора. Лина Ивановна встречалась в СССР и с Булезом, приезжавшим в Москву. Вернувшись в Париж, Лина Ивановна продолжила дружбу с ним.
Среди особенностей поведения и натуры Лины Ивановны при всей её природной женственности бросалась в глаза необыкновенная точность, чёткость и определённость во всём – в речах, в поведении, в желаниях, поступках, связанные со всем образом её жизни. Однажды С. Т. Рихтер сказал мне, что взгляд её был требовательным. Это, конечно, не звучит как однозначный комплимент, но со временем я уяснила, что и жизнь с Сергеем Сергеевичем Прокофьевым и собственная, насыщенная событиями, научили её точно знать, чем она занимается в данный момент. Прокофьев мог поручить и часто поручал ей крайне важные для него дела, и она без лишних вопросов справлялась с ними, равно как и с квартирными хлопотами, устройством детей в школу или в случае необходимости в больницу. Абсолютная чёткость поведения и поступков Прокофьева среди прочих, более важных особенностей его насыщенной ВСЕМ жизни очевидна для любого читателя его „Дневника“, но не меньше это бросается в глаза в его письмах, обращённых к Лине Ивановне. В разлуке он писал ей почти каждый день. И будь то описание нового города, репетиции, встречи с друзьями, делового разговора, вопросов, касающихся сыновей и т. д. – во всём этом решительно невозможно найти ни одного лишнего слова. Лина Ивановна оказалась под влиянием глубокой содержательности и насыщенности его жизни, испытала на себе влияние мужа, для которого главное всегда было главным, а второстепенное – второстепенным. Впрочем, если он писал о чём-то в данный момент, оно и было тогда главным. Писал он в высшей степени подробно, и, видимо, именно этот огромный запас того, что обязательно должно было быть высказано (всё важно!) привёл его к привычке обходиться без гласных.
Лина Ивановна, переступая порог нашей квартиры, без всяких усилий, самим своим появлением повышала самоощущение присутствующих.
„Выставочная“ внешность: всегда при параде, испанка, маленькая, всегда весёлая, очень подвижная, как заведённая, „не наша“, резко отличалась от всех остальных. Голос – высокий, с хрипотцой, говорила быстро и с напором» – такой запомнилась Лина Ивановна моей дочери Кате, тогда ещё девочке.
Сразу вспыхивали разговоры, с мамой, со мной. Мы горячо обсуждали все новости, общественные, музыкальные, театральные. Лина Ивановна щедро делила свою дружбу и расположение между мной и мамой, – ей всё было интересно: не только мамины, но и мои друзья, моя профессия – древние языки, – моя работа, дети. Мне жаль, что мой сын Саша родился за год до её отъезда в Европу, и память о ней, кроме моих рассказов, осталась лишь в красоте небесно-голубого костюмчика, который Лина Ивановна ему подарила.
Она любила расспрашивать меня об авторах, которых я переводила, о Цицероне и Ахилле Татии, очень заинтересовалась основами красноречия в изложении Квинтилиана. К моему удивлению, выпытывала у меня в подробностях те главы, над которыми я работала. Ей страшно нравились те чеканно звучащие по-латыни основы учения о красноречии, которыми люди часто пользуются, не подозревая о том, что они формализованы. Но и тонкость наблюдений Квинтилиана над языком восхищала её. Мы обсуждали многое, среди прочего и всё, что касалось её сыновей и внуков, но ни разу она не коснулась темы увлечения Серёжи (кто знал, может быть, занятия антропософией не приветствовались) и ни разу не назвала имени Миры. С увлечением и прекрасным чувством юмора она выспрашивала меня и маму обо всех композиторах – современниках, и, надо сказать, преувеличенная роль так называемых композиторов-песенников занимала её чрезвычайно.
Её интересовал образ мыслей моих сверстников, круг их интересов, животрепещущие проблемы нашей жизни. Что изучали в университете, какие там царили настроения после смерти Сталина, – она всё понимала. Про «север» молчала. И я лишь смутно слышала что-то о годах её пребывания в лагере. Не вдумывалась в её прошлое. Но она, может быть, этого и не хотела. Не то чтобы она навёрстывала ушедшие годы, – нет. Но прошлое осталось позади.