По улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистоля —
Лимонов стрелял в облака интеллигентской пошлости. Чеканил – в конце 1980-х это было вопиющим нарушением правил хорошего тона: «У нас была великая эпоха». Собирал под знамена НБП поэтов, музыкантов, визионеров и молодых негодяев, множество из которых просто-напросто спас от неминуемого и бессмысленного разрушения и саморазрушения.
И, как в своей поэтической юности, продолжал задаваться вопросом:
От меня на вольный ветер
Отлетают письмена
Письмена мои – подолгу
Заживете или нет?
Вот и вышла первая посмертная книга Эдуарда Лимонова «Старик путешествует» – «путевые заметки» и событие европейской литературы.
«Первая посмертная» – звучит странно. Логичнее сказать «последняя книга Лимонова», не так ли? Первая она не в том смысле, что предстоят публикации «из архива», хотя, возможно, что и предстоят. Просто России с Лимоновым еще жить и жить, разбираться, перечитывать, передумывать.
«Путевые заметки» – условный жанр. Писатель действительно путешествует – то с тайной любовницей Фифи, то с киногруппой будущего фильма о себе – в пространстве: Франция. Абхазия. Италия. Испания. Монголия. Карабах. Ялта. Бурятия. Но и во времени тоже: вспышки воспоминаний о Харькове 1950-х, Нью-Йорке 1970-х, Париже 1980-х. Это не мемуары: несущей конструкции в книге нет вообще, и в этом смысле «Старик» – очень французская книга. Французы любят жанровую неопределенность полу-эссе, записных книжек, маргиналий. Только во Франции их издают сиюминутные и кокетливые властители дум, те, кого принято любить здесь и сейчас. Лимонов же – тот, кого принято не любить, но не полюбить после этой книги «неслыханной простоты» невозможно.
Роль старика непривычна ему, он одергивает ее на себе, она жмет, как итальянские туфли с пряжками: какая дрянь – эта итальянская «ручная работа». То шагает в шеренгах «желтых жилетов», которым дает целый фейерверк дефиниций: от «санкюлотов» до «жиганов». (Так же он неожиданно разглядит у монгольских пастухов «бандитские рожи ковбоев», нет, гаучо.) То брюзжит, что Люксембургский сад, «лучшее место на земле», уже не тот, «замусорен людьми». «Я ревную Люксембургский сад ко всем этим толпам». И где, кстати, красные рыбки из фонтана Марии Медичи? Неужели съели мигранты?
Но он не просто старик, а старик, ждущий «смерти – главного события в жизни человека». Сколько написано за последние десятилетия напыщенных слов о «телесности», неизменно предполагающих или порнографическое бесстыдство, или бесстыдный физиологизм. Подлинная, беспощадная и целомудренная, телесность – вот она, у Лимонова, подростка в теле, тяжелом, как скафандр водолаза. Это сравнение он услышал некогда от 93-летней Саломеи Андронниковой, роковой женщины эпохи «Бродячей собаки».
Ему больно есть, говорить, пить. Ему стыдно, что он срывается на нотацию парижской официантке. Он печалится, перелистывая в римской квартире книги ее бывшего владельца, покойного ныне художника. Он торопится в ялтинском отеле посмотреть фильмы о Гарри Поттере, ведь он их никогда не видел. В бурятском дацане он покупает «книгу „СМЕРТИ НЕТ“ в обложке вишневого цвета». И эта наивная покупка рифмуется с тем, как Лимонов в предисловии объясняет «Старика»:
Я хотел бы наткнуться и прочитать такую книгу в ранней юности – тогда бы я серьезнее и глубже вглядывался во все, что я замечал в жизни, замечал бы глубже мохнатость зелени, ее буйство, неистовые глаза животных и жажду свободы в глазах женщин.
По контрасту с этой серьезностью последние слова предисловия ошарашивают:
Сейчас вспомнил, как в Монголии лошади любят забираться неглубоко в пруд и стоят стайкой, кругом таким, голова к голове, как будто совещаются.
Что вдруг? Ждешь подведение итогов – а тебе про каких-то лошадей. Ждешь завещания – ведь знал же Лимонов, что это его последний текст – а получаешь в высшем смысле слова бессмысленную книгу, не дающую читателю указаний ни как жить, ни как умирать. А что может быть бессмысленнее поэзии?
Истинный жанр «Старика» – именно что сборник лирических стихотворений в прозе. О юном пугливом киргизе-водопроводчике, открывшем под ванной в московской квартире Лимонова вход в Шамбалу. О столь же юном, зато не робком и пьяном авторе, спасшем от гибели на парижской свалке луковицы гиацинтов, расцветших и ответивших ему многолетней любовью. О корриде: «бык воспринимается как мускулистый и страшный „он“. Тореадор скорее воспринимается как „она“». А вот о Черном море – этот пассаж уже напоминает лучшие в мире сказки Дональда Биссета:
«Ой море!» занималось своим излюбленным развлечением – пугало зимних курортников и аборигенов Ялты, бросаясь на набережную: «Ух! Плюх!» – но непременно до людей не дотягиваясь.
Или вот, по поводу фрески в карабахском храме:
Молодой полуспятивший безумец Христос. И его рыбари. Простые ребята. Только Иуда был непрост, единственный интеллектуал в этой шайке <…> Мне нравится Иисус в красной рубахе, сидящий как Алёша Хвостенко в арабском квартале Goutte d’Or de Paris. И вещающий, вино наливая.
Чудится: еретик Лимонов так утешает себя скорой встречей с поэтом Алешей Хвостенко в небесном граде Париже. Раз уж их земной и любимый Париж ушел под воду, «как град Китеж».
Сергей Михалков(1913–2009)
[Рубен] Симонов рядом с шофером, мы с Михалковым сзади. Поехали. Симонов, не оборачиваясь, спросил:
– Скажи, пожалуйста, Сережа, что представляет собой этот Нариньяни? (Речь шла о фельетонисте-сатирике Семене Нариньяни.) – Нариньяни? – переспросил Михалков. – А-а-рмяшка.
Я укоризненно толкнул Михалкова локтем, кивнув в сторону Симонова.
– Я спрашиваю, что он собой представляет как драматург? – повторил Симонов.
– А-а-армяшка, – невозмутимо повторил, заикаясь, Михалков.
Тут Симонов, повернувшись всем телом назад, сказал:
– Сережа, я все-таки попросил бы…
На что Михалков без малейшего смущения нравоучительно сказал:
– Ты что, Рубен, не знаешь п-п-поговорку – е-е-врея грек обманет, а г-грека – армянин. А вместе всех троих – р-российский д-дворянин.
И мы трое, представлявшие, за отсутствием грека, все упомянутые в поговорке национальности, дружно рассмеялись.
Именно смерть Сергея Михалкова реально опустила занавес над советской эпохой. Это невыносимо банально, но иначе не скажешь. После смерти карикатуриста Бориса Ефимова он оставался последним из тех, кого лично редактировал Сталин и поддразнивал Берия, кто пил с ними вино и видел печати НКВД на дверях друзей. Освобождал Западную Украину и Белоруссию, честил космополитов и «некий злак, который звался Пастернак».
Перечисление его должностей и наград заняло бы журнальную полосу. А вторую полосу заполнил бы список его родных – от тестя-живописца Петра Кончаловского и жены-переводчицы Натальи, мужа ее дочери Юлиана Семенова и их – общих с Натальей – сыновей-режиссеров. Сколько у него внуков и правнуков, патриарх, если ему верить, точно и не помнил.
Но награды – суета сует, род будет расти и крепнуть, давно доказав, что никакие превратности истории ему не страшны. А вот судьба самого Сергея Михалкова уникальна. Судьба не литературного диктатора, а поэта. Написавшего «В этой речке утром рано утонули два барана» и «Нас вырастил Сталин». «Нам купили синий-синий, презеленый красный шар» и «Партия – наш рулевой». «Мы едем, едем, едем» и «А сало русское едят». Ведь это писали не два разных человека, а один, не испытывая никакого смущения от раздвоения творческой личности, объяснимого лишь какой-то злой магией.
Впрочем, точно известна дата этого раздвоения – то ли властной благодати, то ли продажи души. Хотя как посмотреть. Пусть и по другому поводу, но Иосиф Бродский воскликнул: «Но стишки-то хорошие!» 29 июня 1936 года в «Известиях» была опубликована чудесная колыбельная «Светлана», может быть, лучшее из всего, что написал Михалков.
Ты не спишь,
Подушка смята,
Одеяло на весу…
Носит ветер запах мяты,
Звезды падают в росу.
Вопреки легенде, это был отнюдь не день рождения дочери вождя: десять лет Светлане Аллилуевой исполнилось 28 февраля. Но то ли Сталин умилился, то ли как раз подыскивал потенциального «наркома детской литературы». Уже в 1939 году 26-летний сын классово чуждого юриста-птицевода, да еще, как выяснилось в 1990-е годы, Рюрикович, получил орден Ленина. Еще через четыре года, даже не состоя в ВКП(б), куда он вступит лишь в 1950 году, стал автором гимна СССР.
Сам Михалков рассказывал, что имел в виду совсем другую Светлану, однокурсницу по литинституту. Интересничая перед барышней, пообещал, что назавтра она прочтет в «Известиях» посвященные ей стихи. Колыбельная, которая была написана даже и не для однокурсницы, уже шла в набор, поменять имя героини было делом техники. Этот незамысловатый анекдот – ключ к творчеству Михалкова. Наверное, тогда он испытал что-то вроде озарения: судьбой просто управлять. Достаточно заменить одно слово другим, нужным. Так он будет менять слова гимна, дважды переписывая его в 1977 и 2000 годах.
Удивительно, что и после своего номенклатурного взлета Михалков писал стихи, остающиеся классикой детской поэзии. Ведь, что бы он ни писал, от любой критики были избавлены даже тексты, при мало-мальски пристальном чтении кажущиеся то ли пародией, то ли кислотной галлюцинацией о большевиках, живущих в чайнике Ленина:
Уж в этом чайнике нельзя,
Должно быть, воду греть,
Но как нам хочется, друзья,
На чайник тот смотреть!