Сказал лишь Тимку, чтобы брал с собой сотню, а то может натолкнуться на орду или какой-нибудь заблудший чамбул.
- Меня орда знает! - беззаботно ответил Тимко.
Но через два дня Матрона не захотела больше ехать в степь и пожаловалась мне, что Тимко принуждал ее к давнишней, еще детской их забаве с воротами. Подъехав на коне под ворота, ухватиться за верхнюю перекладину руками и так повиснуть, а коня тем временем джуры проведут на задний двор и погонят сквозь ворота так, чтобы ты вскочила в седло, когда он окажется под тобой. Матрона призналась, что Тимко заставлял ее делать это еще в Чигирине, когда приехал в прошлом году из-под Львова, а теперь снова принялся за свое уже здесь, в Чигирине, пани Раина попыталась было отчитать его, но он расхохотался:
- Может, вы, пани Раина, хотите со мной позабавиться?
Так и родился слух, будто Тимко был безецным к пани Раине.
Я должен был бы накричать на сына, но что-то мне мешало, то ли несмелость, то ли стыд. Сказал только Тимку:
- Ты учил бы уж своего зегармистра.
- Научу! - дерзко вскинул головой Тимко. - Уж я его научу - ноги стропилами! Карлик никчемный, душа деревянная!
Я мог только позавидовать такой силе ненависти. Гетман не может давать воли своим чувствам. С заклятейшим врагом вынужден обниматься, когда этого требует держава. Так было у меня с паном Киселем, преследовавшим меня в течение всей жизни - неотвязным, как черная тень. Поэтому какой-то зегармистр должен был казаться мне не зловещим, а смешным, а то и вовсе достойным сожаления. Если бы я ведал, что человек этот станет причиной величайшего несчастья в моей жизни!
Внимание мое раздваивалось между делами гетманскими, которыми заваливал меня Выговский, и Матронкой, потому на зегармистра, собственно, не оставалось ни времени, ни сил, но этот человек наделен был способностью лезть в глаза на каждом шагу, и я уже начинал понимать раздражительность своего сына.
Пан Циприан напоминал паука. Опутает любую муху. Как ни барахтается она, как ни жужжит, ни просит и ни плачет, он знай себе плетет и плетет паутину, обматывает неутомимо, упорно, с палаческим равнодушием, не остановится, не передохнет, не знает усталости, чуждый сочувствию, равнодушный, порой и вовсе не заинтересованный в жертве, потому что не голоден; он оставит муху в паутине, так и не прикоснувшись к ней, забудет начисто, пускай себе высохнет в порошок, но так надо, ибо для этого он пущен на свет и должен исполнить свое назначение.
Я не знал, ест ли пан Циприан, спит ли когда-нибудь, где он и с кем он. Мог встретить его в любое время суток. Слонялся по дому и по двору, как и я в моей бессоннице, следил за звездами, составлял гороскопы, перечитывал календари и без устали говорил о Фуггерах. Если бы был нашей веры, то мог бы заменить своей неутомимостью, наверное, и самого Выговского. Но в письме он разбирался не вельми, наша речь в его устах была и вовсе искалеченной, поэтому, как я уже говорил, он пользовался латынью, не вельми отборной.
- Пан гетман тоже как-то не спит? - встречал он меня своим странным бормотаньем. - Понимаю, понимаю. Хлопоты государственные, а у меня где-то небесные. Судьба и несудьба человека, смерть и жизнь узнаются в зависимости от движения звезд. Звезды обозначают в конце концов все. Добрые и злые времена, благоприятная пора на то и на се, где-то на сев и прививки, а где-то на кровопускание выборочное, доброе время на исцеление через конфакты, доброе время на исцеление через напиток. Наконец Сатурн и Марс так окрепли ныне, что только благодаря Юпитеру их злость может быть сдержана. Надеялся ли я оказаться в гнезде самого Юпитера как-то? Пан гетман интересуется календарями польскими? Они даже лучше европейских. Где-то имею уже календари Адама Рузги, Матеуша Орлинского, Дамьяна Паецкого, Себастьяна Стриевича и Николая Журавского, астролога самого его королевской мосци Яна Казимира. Слышал ли когда-нибудь пан гетман, как высмеивали профессора астрономии академии замойской Станислава Невесского? Сказано где-то так: "Не угадает пан Невесский, что сотворит пан небесский!" Как-то смешно, правда? Имею презент для ясновельможного пана гетмана. Календарь краковский настенный Николая из Шадка. С гравюрами. Печать где-то удивительная. Вкус и изысканность.
И смотрел на меня ласковыми глазами безумного ангела так, что мне становилось даже страшно. Я бормотал что-то невнятное и не вельми учтиво поворачивался спиной к зегармистру, но это не обижало его и не тревожило.
- Ну, так, - молвил он вдогонку, - где-то оно все как-то. В конце концов...
От этого человека веяло каким-то словно неземным холодом. Он мог нагонять ужас точно так же, как немые звезды в ночном небе. Чужой всем и всему, неизвестно где и рожденный, вечный изгнанник, вечный скиталец. Даже если бы сохранил родной язык, он не стал бы ему родным домом, а лишь ненадежным прибежищем, потому-то и язык свой он утратил прежде всего, перейдя на неразборчивую латынь.
Может, этот зегармистр - одно из коварных действий Адама Киселя?
Я почти бежал из Субботова.
В Чигирин въезжал вечером, чтобы не поднимать большого шума, но все равно встречали меня стар и млад, детвора бежала впереди гетманского похода с шутками и смехом, казачество кричало виваты, старушки, замотанные в толстые платки, кланялись и крестили меня, Матронку, Тимка, а уже перед самим моим двором одна старушка протянула мне краснобокое какое-то граненое яблоко, и я передал его Матроне, будто тот древнегреческий пастух своей богине красоты. Матрона засмеялась, держа яблоко перед лицом, въехала во двор, ее конь споткнулся, и яблоко выпало у нее из рук. Так и запомнилось навсегда и осталось в памяти: Чигирин, будто сотканный из сизого дыма и снегов, взлохмаченные дымы и снега до самых стрех, и теплый свет из маленьких окошек, и краснобокое яблоко в снегу перед крыльцом, выпавшее из Матронкиных рук.
Может, это была дурная примета? Но я не верил приметам.
Ждал, что привезет мне посол московский, дворянин царский Унковский Григорий, которого от Переяслава под самый Чигирин сопровождал Филон Джелалий с казаками.
За версту от Чигирина в чистом поле встретили Унковского Тимош с Чарнотой, с Выговским и Тетерей, который был вроде бы вторым писарем у пана Ивана, есаулом Демком, войтом Павловичем, сотниками и атаманами, поселили посла с его людьми в доме чигиринского атамана Лаврина Капусты, привезли сразу же туда мяса разного, хлеба и сыра, вина всякого - мальвазии, венгерского, двойного и простого, пива и меду, а если понадобится кому из питья или пряного зелья, то я велел посылать на мой двор, откуда все будет выдаваться.
На следующий день Выговский с Тетерей, с есаулом Демком, с войтом и атаманом привезли послу мое приглашение, послал я для него и своих коней самых лучших. Подьячий Козлов, прибывший в посольстве, впереди вез царскую грамоту, за ним ехал Унковский, а Выговский со старшинами сопровождали их для большого почета пешком до самого крыльца моего дома. Там Выговский просил послов пожаловать в светлицу, где у дверей встретил уже я сам с обоими сыновьями, генеральными старшинами и полковниками.
Унковский был мужчина в силе, примерно моих лет, лицо у него было открытое, глаза умные и внимательные, в богатой шубе, покрытой парчой в зеленых травах, да еще в высоченной шапке соболиной казался выше всех нас, но не подавлял собою, а вел себя достойно и тихо. Понравился вельми мне этот человек, и, наверное, я тоже ему понравился, потому что не раз и не два еще он будет направляться ко мне с посольством, беря с собою и сына своего, чем-то вроде бы похожего на Тимоша, - так удивительно сближаются люди на этом свете.
Выступив на середину светлицы, Унковский передал мне царскую грамоту с красной печатью. Слева от меня стояли сыновья Тимош и Юрко, Чарнота и Выговский, старшины и полковники. Я принял грамоту, к печати приложился и поцеловал, потом дал поцеловать Чарноте.
После этого посол сказал мне и войску царское милостивое слово, то есть спросил о здоровье моем, полковников и всего Войска Запорожского православной христианской веры. За это царское милостивое слово все мы кланялись, и я тоже спросил от себя, от старшины и от всего войска о здоровье царском. После этого посол подал царские дары: мне три сорока соболей, один сорок за сто рублей и два по пятьдесят, гетманше две пары лучших соболей по тридцать рублей, сыновьям и ближним людям, старшинам и полковникам по паре соболей ценою по десять рублей - всего тридцать пар.
Порадовавшись царской ласке, я молвил, что теперь буду веселиться и угощать послов. Унковский сказал краткую речь, ссылаясь на царскую грамоту. Я распечатал ее и начал читать, как стоял, но не вслух, а потихоньку про себя. Царь не обещал пока военной помощи Войску Запорожскому, ссылаясь на то, что имеет с Польшей вечное докончание, то есть вечный мир, но надеялся, что его со временем изберут польским королем, и тогда обещал всяческое покровительство. Не царские это были слова, а боярские! Бедный, бедный царишка, как скажет о нем огнепальный протопоп со временем, но и я сказал бы то же самое, однако должен был сдерживать свое казацкое сердце, сжать зубы и набраться терпения, ибо для дел великих и вечных его нужно более всего.
Прочитав грамоту царскую, я поцеловал печать и передал Выговскому, тот тоже поцеловал и дал поцеловать Тимошу, после чего спрятал в своих писарских шкатулках.
Я поблагодарил за царскую ласку и пригласил послов на обед. Посадил Унковского и Козлова на скамью возле себя, старшины разместились напротив, я выпил первую чарку за здоровье царя и его семьи и велел стрелять из пушек за здравие государя. Когда ударила пушка, я встал из-за стола, снял шапку и промолвил: "Дай, господи, чтобы здоров был государь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси". Потом велел стрелять изо всех пушек, угощал послов нашими напитками и яствами, не забывая приправлять все это и словами, порой и укоризненными. Сказал, что ждем помощи от ц