Я смотрел на своих побратимов, и думы мои тяжкими были, но и не безнадежными. В заснеженной степи безбрежной и бездорожной едут куда-то эти люди, неведомые миру, безымянные, собственно, как бы и не существующие. Мое имя если и знают где-нибудь, то лишь потому, что связывают с ним что-то бунтующее, вроде бы даже преступное. И кто бы мог сказать, что вот так добывается бессмертие, воля и история для целого народа! Из ничего, из неизвестности, из бессмысленных изнурительных странствий в безнадежность. Кто мы и что? И какими же надо быть людьми, чтобы отважиться на такое! Мы даже не существуем, живем, как эти кони, как овцы в кошаре, как дикие звери в буераках, словно мусор людской, полова на ветру.
Но ведь не развеемся, а провеемся и станем золотыми зернами истории своего народа, его именем и славой. И тогда прогремят наши имена, как весенние грозы над степями.
Еще три дня скакали по крымской равнине, снова пустынной, точно такой же безлюдной, как и степи, хотя и казалось нам, что все время за нами следят узкоглазые ханские соглядатаи. Шли долинами, балками пуская вперед ногайцев перекопских Тугай-бея, продвигаясь по их сакмам. Питались в этом переходе, как убогие татары: просяной хлеб, арпачик, пенир, а запивали водой из бурдюков, хотя везли с собой и пиво, и горилку, и вино, но все это для подарков хану и его ненасытным челядинцам, которых никто не смог бы перечесть. Демко через нашего казацкого бута пытался расспрашивать ногайцев, какой двор у хана, но те знали только своего op-бея, преданнейшего стража престола Тугай-бея, который стоял на Перекопе и охранял двери в орду. А там был хан, его первый наследник калга, второй наследник нуреддин, ханские сыновья - султаны, а дальше идут беи, имеющие право не брить бороду, и ханские чиновники - их так много, как звезд на небе или трав в степи.
- Вишь! - удивлялся Демко. - А у тебя, батько Хмель, только я, Демко, да Иванец, но и тот, говорят, перекрещен с еврея и назывался когда-то Ионой, как тот пророк, что сидел в китовом чреве. Сидел же, Иванец? Наверное, и прозвище твое от чрева - Брюховец.
- Брюховецкий! - покрикивал Иванец. - Это у тебя хлопское прозвище Лисовец, а я Брюховецкий, шляхетское имя!
- Тоже мне шляхетство в такой пустыне! - незлобиво сплюнул Демко.
Я прислушивался или не прислушивался к их привычным перебранкам, а сам смотрел на своих побратимов, смотрел на самого себя как бы со стороны, и снова думал: кто мы и что мы? Затерянные в этих огромных просторах, безымянные, обездоленные, не посылал нас никто никуда и не ждет нас никто и нигде, сами по себе, своей волей выбрали себе долю, скитания, безвесть, может, и смерть, и даже костей наших никогда и никто не найдет и не станет искать. Собрались вместе не в один день и не в один год, у каждого своя жизнь, свое прошлое, горе и радости, где-то были, может, у кого-то близкие люди, а у кого-то - одни лишь утраты; одни поражали своей образованностью, другие были совсем неграмотными. Не я выбирал их - по зову души народной они приходили сами и вот теперь шли в безвесть, а возвратиться должны были в историю.
На ночлег останавливались в балках, рубили кусты терна, разводили костры, как бы ни были утомлены, не спали долго, каждому хотелось прорвать хоть мыслью или словом завесу неизвестности, угадать, что ждет нас у хана, в таинственной его столице.
Отец Федор не надеялся на успех.
- Темные души у нечестивых и всюду у них тьма, - вздыхал он.
- А где теперь свет? - хмуро бросал Кривонос.
Я должен был хотя бы немного развеять эти мрачные настроения, зачем же тогда ехать к хану - без веры и без надежды?
- У каждого народа своя душа, - сказал я. - Для нас татары - это только война и разбой, а разве всегда так было с ними? Правда, что предки их пришли на нашу землю с войной и долго немилосердно вытаптывали здесь все, но когда этот обломок их племени осел в Крыму и стали у них властителями Гирей, то хан Сагиб-Гирей велел поломать кочевнические возы и определил всем место жительства, дав каждому вдосталь земли, и начали они обрабатывать землю и, может, жили бы на ней мирно, но завоевал Крым погромщик Царьграда султан Фатих и снова пустил их на православный мир, как своих псов голодных. Еще и присловие появилось у султанов после Фатиха о крымчаках: мол, татары будто ветер - не укротить их ничем. А чем должны жить? Землю давно уже захватили беи. Хану надо отдать десятину с урожая и тысячу гаманов золота ежегодно, калга-султан требует пятьсот, нуреддин двести пятьдесят. А у коша ханского ничего, живет только с того, что ему в руки упадет. Вот и вышло так, что богом их, кроме аллаха, стала война. Я еще только на свет родился, а у них был хан Гази-Гирей, прозванный Бора, что может означать и "великий ветер", то есть бурю, и "пьяного верблюда" одновременно. Был этот хан в самом деле будто пьяный верблюд-забияка и яростный, но прославился как великий поэт, даже послания к султану в Стамбул дозволено ему было составлять в стихах. Вот он и писал: "Простая душа для нас лучше, чем простой рост, милее черных бровей для нас конский хвост. О луках мы тужим и об острых стрелах, больше чем о красивых лицах и о женских телах. Душа у каждого из нас лишь борьбой горит, вместо воды и вина вражью кровь нам пить".
Привыкли к мысли, что они дикие, а они - образованные, возле каждой мечети школы, а мечетей в одном лишь Бахчисарае свыше трех десятков. Уже полторы сотни лет в бахчисарайском предместье Салачик действует их высшая школа медресе - Зинджирли - школа с цепью: там низко над дверью и впрямь висит цепь, которая должна напоминать каждому, кто входит в храм науки, чтобы он не забыл склонить голову перед мудростью. Может, и тешились бы одной мудростью, но невольно стали мечом обнаженным в руках темной султанской силы и уже ничего не могут поделать - сила эта подталкивает их без конца, направляет против нас, все гонит и гонит, ибо казацкая мощь не дает спокойно спать султанам. Разве ж не сказал султан Амурат, что он спит спокойно на оба уха, хотя множество принцев в Стамбуле сговариваются, как его погубить, а боится он только казаков, которые, будучи никчемным польским сором, не одному монарху сон портят. Где же тот свет, а где тьма? В Стамбуле, или в Риме, или еще где-нибудь? Разве львовские доминикане не освятили у себя саблю гетмана Конецпольского и не носили ее в торжественной процессии как оружие, которое должно послужить уничтожению веры православной и народа русского? Жаль говорить! Квантилла сапиенция регитур мундис поникшая мудрость властвует над миром!
Самому было смешно от своих слов о мудрости, когда в полдень на следующий день прискакали со всех сторон ногаи, сопровождавшие нас, и загалдели наперегонки:
- Улу дениз!*
______________
* Большое море.
- Чуваш!*
______________
* Сиваш.
- Op-копу!*
______________
* Перекоп.
И ни малейшего следа мудрости на этих замаранных, немытых, как говорил отец Федор, водой святого крещения, а только дикая радость и восторг непередаваемый, потому что, наверное, почувствовали свое, родное, самое дорогое.
Мы не видели тем временем ничего, кроме седой равнины и седого неба над нею.
- О чем они шумят, неверные дети? - спросил меня отец Федор.
- Сиваш впереди и Перекоп.
Нужно было еще ехать да ехать, пока далеко впереди равнина поднялась темным продолговатым холмом, а под ним темной мертвой полосой угадывался Сиваш, или Гнилое море.
Мы еще не видели ничего, а нас уже заметили и навстречу полетел небольшой чамбул. Наши ногаи закричали навстречу своим родичам, те вздыбили коней, пустили вверх целые тучи стрел то ли в знак приветствия, то ли с угрозой. Потом подскочил ко мне с несколькими всадниками в грязных кожухах старый воин, видно их десятник, и спросил, кто мы. Я сказал, но что ему в наших именах? Ногай метнул по нашему отряду быстрым и хищным взглядом, наверное, обратил внимание на нашу одежду, на коней подседельных и вьючных, на наши переполненные переметные сумы. Тогда бут наш сказал ему, что направляемся к самому хану, но ногай то ли слушал, то ли не слушал его: хан для него был далеко, а мы вот здесь, он жил теперь одними лишь глазами, цепкими и хищными, он приглядывался и приценивался, какой бакшиш содрать, пока он наивысшая власть, право и закон, жизнь и смерть. Наконец высмотрел коня в дорогом уборе, махнул на него правой рукой, молча уставился на меня.
- Конь для моего брата Тугай-бея, - спокойно я сказал по-татарски, тебе дадут другого, а он не хуже: у казаков не бывает плохих коней. Ты опытный воин и должен знать это.
- Так они обдерут нас до нитки, - недовольно промолвил мой Демко. - С чем же до хана доберемся?
- Доберешься, Демко, доберешься до самого бога, - успокоил я его, показывая казакам, чтобы подвели коня для подарка татарину.
Гнилое море лежало словно бы и не в берегах, а в соляной шубе, что белела между грязной землей и тяжелой темной водой, такой чистой, что даже странно было. Узкий перешеек, что вел с материка на полуостров, был перекопан широким, наверное саженей в двадцать, рвом. Это и был Перекоп, ворота в Крым, в царство неприступного хана, который спрятался где-то в своем Бахчисарае, прикрывшись ордами, которые никогда не считали своих врагов, а только спрашивали: где они? Через ров был проложен деревянный мост, целые скопища всадников на низеньких юрких лошадках гарцевали перед мостом и позади него, некоторые рвались к нам, но их отгонял резкими криками тот, что получил от нас коня, и мы во все более плотном окружении продвигались к мосту, и через мост, и к укреплениям за мостом на продолговатом, сколько окинет взор, холме, который должен был быть прославленным Op-копу, Орскими или Перекопскими воротами, Перекопской крепостью, где сидел ныне Тугай-бей, мурза всех кочевых ногаев. Вал был мощный, но очень давний и запущенный, виднелось на нем несколько пушек и три плохонькие башни. Сама земля была здесь словно крутой вал, скрывая от чужих взглядов небольшую гавань и беспорядочно протоптанную извилистую дорогу от нее к воротам крепости. По этой дороге выехал нам навстречу сам мурза со своими воинами и, увидев меня, вырвался вперед, а я рывком бросил своего коня ему навстречу, и мы столкнулись лицом к лицу - двое немолодых мужчин, оба хорошо одетые, хотя и без роскоши, зато при драгоценном оружии; оба усатые, только у меня усы толстые и тяжелые, а у Тугай-бея какие-то прореженные, у меня на лице усталость и изнеможенность, у него - улыбка былого молодечества и скрытой мудрости, на моей фи