Войдя в хату, отец Федор молча благословил меня, и я поцеловал ему руку.
- Отче, - сказал я, - пролилась невинная кровь. Отпусти мне грех мой тяжкий.
- Бог простит, - промолвил он задумчиво.
- И детей неразумных тоже прости, - попросил я.
- Бог простит и их.
А "дети неразумные", казачество мое неудержимое, услышав о гетмане, уже пробиралось через речку кто как был - один голый до пояса, другой в сапогах, третий босой, а четвертый с ружьем на плече, а еще кто-то с чаркой, вели с собой и женщин каких-то непутевых, и бандурист с голой саблей, прицепленной к струнам, и два скрипача - не поймешь, цыгане или евреи, - пиликали, напевая следом за бандуристом.
Я вышел из хаты вместе с отцом Федором, а уже двор полнился разгулявшимся казачеством, которого не остановит никакая сила и не пристыдят никакие слова.
- Батьку! - кричали казаки, смеялись и плакали и даже лукаво делали вид, будто намереваются целовать мои сапоги. - Батьку гетман! Какая радость! Почтил наше товарищество! Почтение и любовь тебе, батьку!
Мне нужно было проявить строгость, поэтому я отступил от пьяных и крикнул:
- Сотник ваш где?
- Сотник? Семко? Батьку! Будет! Будет и Семко! А вот мы из его сотни. Вот они мы! Это Ярема Лелекало, в ременных штанах, а тот босой - это Яндр Шаленко, а в кармазине Васько Ганебный, а в ермолке Лейба Иван, а на скрипочках играют Гаврила Пыркало и Семен Гиркало, потому что Ивашко Фалендыш женится, как и наш пан полковник Максим, и тоже берет пани уродзонную, хотя и одета она недишкретно, а Илья из Мотовиловки и Роман Кандир тянут вон бочонок с медом... Выпей с нами, батьку! И ты, святой отче, причастись казацким причастием...
Я выпил ковш меда, ведь как же иначе. Сказал, правда: "Не напивайтесь, детки, слишком, ибо грех". Отец Федор перекрестил казаков. Тогда я спросил тех, что ближе:
- Как же вам живется, панове товариство?
- А как ведется, батьку гетмане? Замок взяли. Приступились и взяли. Теперь наш. И полковник Максим женится на княгине. Как и наш Ивашко Фалендыш. А вот и наш сотник идет...
Семко Забудский брел мокрый, как мышь. Среди казацких сермяг сверкал на солнце адамашком и златоглавом, драгоценным оружием увешанный, будто на продажу, толстым был еще тогда в Чигирине, теперь шею его так расперло, что панские саеты аж трещали.
- Челом, гетмане! - еще издали промолвил он мне своим язвительно тихим (будто у тебя по коже идет!) голосом, в котором легко уловил я властность и даже надменность. Надменность перед гетманом? С чего бы это?
- Челом, сотник! - ответил ему. - Хорошо, что торопишься к гетману, но мог бы и коня взять.
- А мой конь убит, когда брал я замок, - гордо промолвил Семко, становясь уже рядом со мной. - Ведь это я овладел замком, гетман, Семен Забусский к твоим услугам.
- Забудский? - напомнил я ему.
- Забусский, - поправил Семко. Потерял где-то одну букву, да пусть уж.
- Рассказывай же, как брал Тульчин, - указывая ему место возле себя, сказал я.
- А так и брал. Прискочил со своими молодцами, поджег Нестервар, наделал дыма и шума да и ударил на замок. А там князь Четвертинский со шляхтой, да рендари, прихвостни панские, сбежались со всей округи. Ну и обрадовался же я, так обрадовался! Выставил самых горластых своих казаков Улаша Лунченко, да Яхна Чвовжа, да Яцка Обуйного и говорю им, кричите, говорю, мол, вот теперь мы вам вместе за все и отблагодарим, и за то, как вы Наливайко в медном воле сожгли, и как детей казацких в котлах варили, и как казаков среди Варшавы колесовали, шкуру с живых сдирали, и как их женам грудь обрезывали да этой грудью по морде нас били, и как пахали лед нашими отцами, и как вы нашу благочестивую веру нехристям продавали. Вот и крикнули мои хлопцы, а пушкари из трех пушек замок стали бурить. Так что же панство? Они рендарям мушкеты раздали, а те как ударили по нас, так у меня и легло десятка полтора хлопцев, а тогда те как вырвались из замка, да как налегли, так и пришлось давать дёру, черт возьми! Вот тут и конь мой был убит, а уж как я уцелел, того и господь бог не ведает. Так я отступил. Да пустил хлопцев вокруг, чтобы собирали люд, и принимали мы всех, кто хотел, да как обложили замок тысяч на пять, а может, и на десять, так паны и запросили решпекта. Выбросили белую хоруговку, а я говорю хлопцам: "Одолели мы все-таки панов!" Ну, переговоры. То да се. Говорю панам: "Отдайте нам всех вон тех своих убийц, которые меня пощипали, а сами сидите себе. А рендари пусть платят нам откупное, вот и вся рада. Нам завет такой батько Богдан дал: богатого дери, чтоб не обогащался, с убогим делись, чтобы не бедствовал, так и не будет лучше и не будет славнее, краше, чем у нас на Украине".
- Запомнил же ты мой завет, - прервал я его речь.
- Почему бы не должен был запомнить? Когда выкрикивал тебя гетманом, знал, кого выкрикивать.
- Разве это ты выкрикивал? Видел тебя под тыном в Чигирине возли шинка, а на Сечи не видел.
- Эге-гей, пане гетман! Забыл, как я кричал?
- Не расслышал твоего голоса. А теперь хочу услышать.
- А что говорить. Содрали мы луп с рендарей, а их самих велел загнать в калиновую рощу. Есть тут неподалеку. Вербы вокруг, а посередине калина, рай, да и только. Загнал их туда, может, тысячу, а может, и три, кто же там считать будет. Потом послал я хлопцев, говорю, вбивайте нашу христианскую хоругвь в землю и кричите: "Кто хочет принять нашу веру христианскую, тот останется в живых. Пусть придет и сядет под эту хоругвь". И трижды кричали мои хлопцы, а некрещеные и слушать не хотели. Уже мой казак, который сам из евреев, Иван Лейба, сказал, что там целых три их гаона, то есть какие-то их мудрецы, и все они уговаривали своих держаться своей веры. Тогда я велел забрать этих ученых и заковать в железо, чтобы получить за них выкуп, а молодцов своих послал покончить со всеми неверными. Пырни его ножом освященным по шее - и дело с концом! Вдруг, смотрю, бегут мои хлопцы обратно перепуганные и еще издали кричат: "Пане сотник! Пане сотник!" - "А что, говорю, не найдете в калине кого резать? Может, который притаился мертвым, так вы его ножом под бока, чтобы не лукавил! Вот так, дети мои!" А они: "Пане сотник, поют же! Поют и плачут, мужчины и женщины, старые и маленькие детки! Что бы это значило? Грех же, пане сотник! Люди же! Поют. Поют и плачут". Ну, так уж моя душа, как говорится, выскочила из кунтуша. "Да казаки ли вы? - крикнул я им. - Кончать! Кому велено?" Погнал я их назад, а сам отвернулся, чтобы и не видеть, и не слышать. А уж потом с полковником Максимом и шляхту в замке прикончили.
Я смотрел на этого толстого, приземистого, облитого потом под чужими кармазинами человека и горько думал: почему не издох он, пьяный, вот там под тыном в Чигирине? Почему?
- Думал ли ты о справедливости, Семко? - спросил я его.
- Справедливость? Пане гетман, да ведь она приходит только на поминки!
- А о милосердии? - спрашивал я дальше.
- Гей, пане гетман, - захохотал Семко. - Милосердие пусть скапывает из уст поповских, как сок с березы, а нам только и знать: месть да кара!
- А смерти невинные, пытки и кровь пусть падают на голову гетмана? тихо спросил я.
Не ждал ответа от Забудского. Ни милосердия, ни добросердечности. Сам пустил вот таких по всей земле, теперь сам должен был нести и их провинности. Махнул своим есаулам, чтобы взяли Семка, и велел: "Отпровадить в мой табор и приковать за шею к пушке".
Крутоплечий Семко начал вырываться, но мои хлопцы умеют брать крепко, тогда он шипящим своим, слишком уж тихо-угрожающим голосом прошелестел: "Гей, пане гетман, держи свою булаву, а то потеряешь! Ой, держи!"
Я отвернулся от него, ведь не он мне вручал булаву, не ему и отбирать ее. Семка потянули прочь, а казачество его хмуро двинулось на меня, грозно и враждебно двинулось, и тут уже значение имела не неприязнь и любовь к сотнику, а мысль о собственном сохранении, ибо если вот так на глазах у всех берут самого сотника, отчаянного Забудского, то могут взять любого из них, и родная мать не найдет. Вперед всех выскочил кобзарь, звякая голой саблей о струны, но я не дал ему раскрыть рот, шагнул тяжело навстречу, выхватил из рук у него кобзу, сорвал саблю со струн, махнув через плечо, вогнал ее в косяк - только брынькнула, крикнул осуждающе:
- Негоже, кобзарь, святую саблю к струнам чистым цеплять! Сабля - кровь лить, а струны - оплакивать эту кровь!
Да и заиграл-запел казачеству:
Отсе же, пiшли нашi на чотири поля,
Що на чотири поля, а на п'ятеє подоллє.
Хто перший пiдiйде, того гармата уб'є.
Хто другий добiжить, того самопал цапне.
Хто третiй пiдлетить, той хреститися буде,
Хреститися буде й молитися стане,
Що хрест з осоки - то його надбаннє.
А с этими словами попросил своего духовника: "Отче Федоре, вразумите заблудших сих".
Отцу Федору подвели его коня с переметными сумами, и священник начал доставать из сум книги, старые, толстые, мудрые, и даже самые большие крикуны затихли, ожидая, что же будет дальше. Отец Федор тем временем доставал одну и другую книгу, раскрывал, закрывал, доставал еще и третью, на него смотрели с уважением и испугом, ждали от него слов высоких и загадочных, но он молчал, лишь бросал из-под густых бровей короткие взгляды, и это молчание было страшнее слов.
Зато я не выдержал и дал волю своему гневу.
- Видите сии книги? В них слово божье! А слово это: не убий! Не убий безоружного, не отними жизнь у горемыки, у старого и немощного, у вдовы, у дитяти, не обидь бессильного, не надругайся над беззащитными. А вы? Кто вы воины или убийцы-вишневеччики? Льете кровь, как воду, убиваете несчастных, еще и радуетесь!
Они молчали. Пятились от меня. Прятали глаза. Прятали руки. Кое-кто даже за спину. Кто-то вздохнул, кто-то попытался оправдываться: "Да разве мы? Пан сотник велел и гнал, а мы не очень! Там, может, половина еще и живы... Кто прятался, так мы и не трогали..."