В том сундуке была Вторая мировая война. Я столкнулся с историей (а она – со мной) и навсегда изменился.
С научной фантастикой я столкнулся на магазинной полке, где обнаружил комикс «Машина времени» из серии «Классикс иллюстрейтед» за пятнадцать центов. Как и заявляли составители серии, мне тут же захотелось прочесть книгу Уэллса. Когда в 1960 году на экраны вышел фильм Джорджа Пала, я уже втайне считал «Машину времени» своей собственностью, своей личной альтернативной вселенной, список которых в дальнейшем только рос. Я был уверен, что никто в зале не понимает ее по-настоящему.
Совсем уж втайне от всех я взял тетрадку с лошадью на обложке и изрисовал ее карандашными чертежами моей собственной, настоящей машины времени. За основу я взял не киноверсию, а машину из комикса. Она напоминала модель атома, а от себя я добавил головокружительно сложную систему концентрических сфер, которые каким-то не вполне понятным образом позволяли двигаться в трех измерениях сразу. Мне казалось, в этом весь фокус. Уверен, я подозревал, что путешествовать во времени – примерно как укусить собственный локоть (а поначалу это казалось мне вполне возможным), – но я ни за что себе в этом не признался бы. Слишком уж заманчивой представлялась перспектива.
Кажется, у меня не было никаких конкретных планов насчет путешествий во времени и никаких головоломных парадоксов, которые хотелось разгадать. Не помню, чтобы я мечтал изучать прошлое своего мира или отправиться в будущее.
Я хотел попасть в мир «Машины времени», в сад морлоков. Викторианский кошмар Уэллса стал для меня страной грез. Ведь он существовал далеко-далеко в будущем, вне истории – а история, когда о ней знаешь, быстро становится кошмаром, от которого не убежишь.
В начале шестидесятых я понял, что история никогда не прекращается.
Познакомившись со Второй мировой войной и научной фантастикой, я невольно стал впитывать историю как губка. Американская фантастика сороковых – пятидесятых годов, которую я читал, уже стала своего рода историей, для которой нужен фильтр анахронизмов. Я изучил хронику «Истории будущего», которая печаталась во всех книгах Роберта Хайнлайна, отмечая, как она расходится с той историей, что я понемногу узнавал. Я переваривал старую фантастику, выплевывая несъедобные хрящи анахронизмов, и реконструировал модель реального прошлого, понемногу разбираясь, где автор ошибся.
Первую мировую я отыскал в другом сундуке – уже на нашем чердаке. Мне досталось настоящее сокровище: свитки с именами погибших на войне жителей городка и чуть заржавевший, но все равно восхитительный «кольт» модели 1911.
Воскресными вечерами я смотрел по каналу «Си-би-эс» документальный сериал «Двадцатый век». Мне нравился подчеркнуто спокойный голос уроженца Среднего Запада, которым Уолтер Кронкайт пересказывал все хитросплетения сложнейшей исторической реальности, в которой я, оказывается, жил. Я узнал про высадку в Нормандии и концлагеря; а еще про атомную бомбу и холодную войну – и здесь сдержанный монолог Кронкайта наложился на мой тайный страх, что история и наука (или история в преломлении научной фантастики?) обязательно заведут нас не туда.
Теперь, проходя по пути в школу мимо дома, где впервые столкнулся с историей, я видел на здании почты желто-черные металлические знаки гражданской обороны – ими обозначали радиационные убежища. Постоянно проверяли сирены и еще какую-то штуку, которая называлась «система», а на шкале моего первого транзисторного приемника стояло два таких же значка – зарезервированные частоты.
Уэллс и его последователи отпустили меня бродить взад-вперед по оси времени, и вот мое воображение наткнулось на Третью мировую войну и гибель нашей цивилизации.
Уэллс видел ее задолго до меня. Многие полагали, что его всю жизнь преследовало видение глобального катаклизма и коллапса, порожденного инфантильностью человечества и знаменующего конец истории и технического прогресса – как минимум на какое-то время. Уэллс ждал его каждую минуту на протяжении обеих мировых войн. Уже перед смертью этот призрак наверняка являлся ему снова, когда военные освоили энергию атома.
В 1905 году он ждал конца, когда авиация стала бомбить гражданские объекты, однако пережил и цеппелины над Лондоном, и бомбардировки Второй мировой, и немецкие ракеты. В «Машине времени» войны остались в далеком прошлом, уступив место более безопасным и рациональным формам общественного поведения.
Впрочем, меня это едва ли волновало. Сжавшись от ужаса, я видел, как разгоралась холодная война, и каждую минуту ждал воя сирены, готовясь прятаться в подвале почты. Мою судьбу определила экранизация популярной книжки Пэта Фрэнка «Горе тебе, Вавилон», действие которой происходит после ядерной войны в небольшом городке во Флориде. Я ощущал, совсем как в афоризме Сартра, что «ад – это другие», а среди моих тайных страхов твердо укоренилось убеждение, что в кромешной темноте радиационного убежища соседи окажутся для меня хуже морлоков.
«Машина времени» помогала мне бежать от реальности. Я мечтал об Уэллсе с его многоточиями, когда мчишься вперед так, что «ночи сменялись днями, подобно взмахам крыльев»[35]. Я мечтал оказаться по ту сторону страшной и неизбежной истории, которая вот-вот настанет. Я словно наяву видел, как замерли на лужайке у здания суда гаубицы Второй мировой, на их стволах оседает пыль погибшего Чикаго, а небо сияет особой, смертоносной, чистотой.
Я не понимал, что сам Уэллс в «Машине времени» предрек человечеству куда более однозначный конец, чем мое воображение уготовило Америке. Странновато-притягательная меланхолия, наполняющая сады элоев, берется не из тайных подземелий морлоков и не из их жуткого симбиоза с бывшими хозяевами. Она – следствие окончательного и целенаправленного разрушения мира, которое задумал для нас Уэллс. Многие писатели до и после него не отказывали себе в безрассудном удовольствии низвергнуть в воображаемую пыль великие памятники своей эпохи, однако мало кому покорился элегантный символизм и убедительный, обреченный реализм Зеленого Фарфорового Дворца.
Именно там, на месте Кенсингтона, где Уэллс познакомился с наукой и где было средоточие его юношеских надежд, положен конец всем ценностям Викторианской эпохи – и виной тому не война, а деградация человечества, не сумевшего распознать грядущую катастрофу. Отвергая панацею социализма, Уэллс понимал, что его противники неминуемо приведут мир к гибели: «Много веков назад, за тысячи и тысячи поколений, человек лишил своего ближнего счастья и солнечного света. А теперь этот ближний стал совершенно неузнаваем!»
Дворец оказывается музеем. Путешественник уходит из этого музея людей с жалкой коробкой безопасных спичек, сохранившейся в герметичной витрине. Последний дар технологии – свет и разрушение в упаковке размером с ладонь. Спички, камфора и тяжелый рычаг от какой-то машины – дубина и лом одновременно.
Итак, он покидает музей с огнем и дубиной – орудиями своих далеких предков.
У меня тоже было старинное орудие уничтожения. Ютясь в укромных уголках, я научился разбирать свое невероятное и страшное тайное оружие. Я смазал все детали, завернул в тряпки и спрятал по отдельности. В Виргинии начала шестидесятых годов раздобыть коробку патронов оказалось несложно. Тяжелые гильзы будоражили воображение, а пули сияли, как новенький медный пенни.
Мне казалось, что пистолет для меня – это те же спички и дубинка Путешественника, хотя я действовал куда менее осмысленно. Выходя из Зеленого Дворца, он имел четкий план, а у меня плана не было – был один лишь всеобъемлющий, бессловесный страх перед ядерной войной и концом человечества, а еще потребность ощущать, что я хоть как-то управляю ситуацией.
Через три года после моего знакомства с историей было объявлено, что Советский Союз разместил баллистические ракеты на Кубе. Я не сомневался, что это знакомство вот-вот завершится – а с ним, скорее всего, придет конец и моему биологическому виду.
В 1921 году в предисловии к роману «Война в воздухе» Уэллс писал о Первой мировой (которую тогда еще называли просто Великой войной): «Катастрофа надвигалась на нас при дневном свете. Но каждый считал, что кто-то другой должен остановить ее, прежде чем она разразится. За этой катастрофой последовали другие»[36]. В предисловии к изданию 1941 года он добавил: «И снова я прошу читателя обратить внимание на предостережения, написанные мной двадцать лет назад. Что стоит добавить к этому вступлению? Разве что мою эпитафию. Когда придет мой час, она должна звучать так: «Говорил же я вам. Дураки вы набитые». (Курсив мой)».
Курсив и правда его. До крайности раздраженный пророк, технически подкованный продукт Викторианской эпохи, заставший приход двадцатого века со всеми его удивительными переменами и поверивший в благоразумие людей, управлявших британскими железными дорогами. Это курсив постоянно недовольного и отчего-то безгранично наивного предсказателя, увидевшего крах своей модели в руках людей менее развитых и талантливых. И этот курсив до сих пор с нами, хотя я уже давно стараюсь не читать фантастов, которые им пользуются.
Я не верю курсиву с 1962 года, когда конец света все же не наступил. Не помню, чем закончилась история с ракетами на Кубе. Страх, в котором жил как я, так и весь остальной мир, тогда достиг каких-то запредельных высот. А потом он пошел на спад, история потекла дальше, и я временами ловлю себя на мысли, что мир моего детства теперь так же далек, как и детство Герберта Уэллса. Слишком многое изменилось с тех пор.
Пожалуй, тогда же я перестал верить научной фантастике – или, скорее, стал верить по-другому, поскольку моя любовь к ней пошла на убыль. Я открыл для себя Генри Миллера, Уильяма Берроуза, Джека Керуака и прочих. Новые голоса. Поэтому и фантастику я читал созвучную с этими голосами, ведущую в том же направлении, что и они.