Отчаянная тоска. Все, чего так много, просто валится из рук. Опять болит глаз. Это от малокровия. У меня малокровие. И тоска. Безденежье. Упреки. А я раздражительна стала до крайности.
Вот опять пищит Ирка, и ничего нельзя делать. И так идут дни. Но Ирка такая прелесть. Уже знает меня. К черту нуду. Буду сейчас заниматься. Потом писать. Все буду делать. И лыжи, и Митя меня нарисует. Пусть Борька визжит. Эх, если б я была на его месте, то моя жена не переживала бы попреков.
Я изнемогаю от тоски.
Неужели же любовь кончилась… А Бассейная?[237] А эта комнатка, где оставлено столько радости и горя? Неужели Борис идет? Он ушел, нехорошо обругав меня. За мелочь. Мы стали такие раздражительные и злые. А как же Бассейная? А до нее — Детское? А 27–28 г<оды>? Сухие слезы душат меня. Ирочка, солнце мое… Буду качать и петь тебе… Неужели прошла любовь? О нет же, нет…
Какая-то тревога, тоскливое беспокойство, сознание, что что-то не сделано. Что? Завтра надо свезти Маршаку[238] «Турманов», а я и не принималась. Прямо не могу.
Ой, как плохо. Лечь спать, что ли… О-о-й…
Эта зима будет не сиротской. Она будет суровой. Она будет такая же, как зима 1919 года, та зима, когда мне было 9 лет, когда мы — я, мать и сестра жили в Угличе[239]. Углич, уже 10 лет, как отцвели твои купола. Волга, не широкая и не глубокая там, улицы городка широкие и зеленые, в конце которых был непременно или монастырь, или лес и поле, или голубые куски Волги, — я вспоминаю все это, как пейзаж, прочитанный в книге очень давно, как пейзаж, увиденный во сне, в детстве.
Улицы были широкие и зеленые, они назывались божественно: Крестовоздвиженская, Благовещенская, Крестопоклонская, Троицкая. В Угличе много монастырей. Монастыри древние. Уже задолго до наших дней князья подменили червонного золота звезды на синем куполе Девичьего монастыря[240] просто позолоченными. Мы жили в Девичьем монастыре.
Чувствую себя плохо. Писать надо о многом, но некогда.
Что случилось «главного»? То, что Борис в воскресенье прибил меня, выход моей книжки[241], прием другой, — пожалуй, это не главное.
Правда, у меня что-то «оборвалось» по отношению к Боре с того дня; я его жалею. Его родители прислали мне очень хорошее письмо. Они славные люди, моя новая родня. Вот наша любовь и стала бытом. Теперь… что теперь? Чего мне надо?
Мне кажется, главное в том, что у меня настойчивая потребность общения с людьми, стоящими выше меня по уму и таланту, напр<имер>, с Тихоновым, с Фединым, с Ольгой Форш[242].
Опять, как призрак, встает Миша Чумандрин[243]. Он говорит, что мне надо уходить из комсомола, потому что я либералка, органически чуждый элемент и пр. и пр., потому что меня мучат проклятые вопросы о цензуре. Ребята говорят, что Миша туп (как пуп). Миша говорит, что «Смена» — гнойник и сволочи. Я думаю, что «Смена» не гнойник, но скучное сборище. Беспринципное? Пожалуй. Миша туп. Я не приемлю Мишу, хорошего парня. В четверг пойду к Тихонову. Всякие разговоры. Дам мои стихи. Не хочу носить в его глазах клейма «поэтесса». Мне немного неловко. Но Т<ихонов> интереснейший человек. Я буду с ним откровенна и объясню ему, что привело меня к нему. Это главное.
Теперь из области подсознательного. Конечно, у меня нет никакого намерения «пленить» Т<ихонова> («обжиг бога»), но в то же время как бы и есть. И я представляю себе то и другое. Ясно, это то, что называется женской психологией и «сложной женской душой». Теперь, забыв «страдания юности», я не задумываюсь над тем, хорошо это или плохо. Но меня интересует, бывает ли исключен сексуальный момент в близости мужчины и женщины — совершенно или нет. Уверяю вас, что Тихонов привлекает меня исключительно как мастер. Но эти думы? Впрочем, глупо. Копание собственного пупа. Надо много писать и подготовлять максимум.
Я хотела бы быть «душой общества» в лучшем смысле этого слова. Очень. Я хотела бы быть окруженной особенным каким-то вниманием и, пожалуй, обожанием…
Борька говорит, что очень любит меня. Его родня — тоже. А мне этого мало. Ма-ло.
Чувствую себя отвратительно. Глаз болит, насморк, голова.
Ох. К Тих<онову> не поехала. Звонила — говорит, приезжайте. О, конечно, я и не хочу никаких намеков на что-либо. Дура я. Ничего и быть не может. Иринка отнимает все время. Муська такая шваль, такая дрянь. Неужели бы я не помогала ей, будь она на моем месте? Конечно бы, да. А тут что — помощь? Просто бы по-человечески вела себя. Денег все нет и нет. Как неохота писать халтуру в «Кр<асную> Пан<ораму>»[244]. Да и не выходит ни хрена. Не могу, с души вон. Стихи хочу писать и боюсь. Где же, где же мой голос?
Тихонов все скажет. Я уверена, что он не будет стесняться. Только бы найти тот тон, простой и хороший. Конечно, я хочу его заинтересовать, как человек, как поэт (шепотом… а… как женщина? Ну чтó это!?) нет, только как первое, второе — глупость. Глупое мое самолюбьице. Есть ли у меня самомнение? Да.
Езжу в ИИИ. Меня охватила дружеская, напряженная, хорошая атмосфера. Хочется работать, учиться — не хуже других. Опять захотелось живой общественной работы, посещения лекций, конспектирования книг и т. д. Насколько сил хватит, буду стараться. Ирка занимает все больше времени, хотя она спокойный ребенок. Она — мое солнышко, мое счастье. Много-много люблю ее. Домашняя жизнь; ненависть к отцу. Он ругает меня, не пропускает случая уколоть «шеей матери», орет о битье морды, о том, что я проститутка (по поводу накрашенных бровей). Из-за того что я должна, я чувствую себя все время виноватой, должной заискивать. С отчаяньем я пью молоко, боюсь взять яйцо, масла. Роковые слова «на шее» горят передо мною, жгут и мучат меня. Господи! Я все, все отдам. Но только бы освободиться от этого чувства виноватости и приниженности. Я знаю, что этого не должно быть, ведь они мне родители, я страдаю от деликатных и неделикатных намеков и попреков, сознание «на шее» не дает мне спокойно учиться и жить. Я так давно ничего не писала. О! Когда я буду помогать Иринке — она не будет так чувствовать себя. Скорее бы деньги, деньги, деньги.
Да, я давно не писала. Все думаю. Это ничего, перерыв необходим. Неужели я бездарь, что так сомневаюсь в себе?
В субботу пойду к Н<иколаю> Т<ихонову>. Как он нравится мне, какой он — по стихам — интересный, большой.
Но я не хочу увлечься. Нет, не хочу.
Из «Мол<одой> Гвард<ии»>[245] мне стихи вернули. Это меня обескураживает все-таки.
Я дрожу над каждой соринкою,
Над каждым словом глупца[246].
Я тут как-то написала откровенное письмо Ахматовой. О том, как мне хочется говорить с ней о ней, как хочется новых людей, как боюсь их снисходительности и т. п. Она ждет меня к себе, хочет поговорить со мной. Родная! Ну и пусть ты «сволочь», как определяет Миша[247], но ты чуткая и хорошая. (Либерализм. Ну, а что ж мне делать?)
Но это же глупо, если я боюсь, что я глупа и наивна?! Нет, я не глупа.
Милые девочки у нас на курсе! Люблю их. Хочется собрать их у себя, устроить весело. А отец глупит — «каждый рубль должны экономить, если должны». Господи, что ж за жизнь тогда?
Борьки долго нет. У Тих<онова>, наверно, или у Фромана[248]. Счастливый. Лодырь только. Наш ВГКИ делают специальным фак<ультет>ом в ЛГУ. С одной стороны — правовой — это хорошо, с другой — страшновато. Ну, в пятницу узнаем все.
Ай, надо учиться! Надо работать много.
Была у Тихонова. После, когда уже лежала с Борисом в постели и воспроизводила в памяти день, было отчего-то больно от воспоминаний.
Устрою себе праздник, попишу до Бориса, отложив рассказ, который мог бы быть интересным, если бы вдумчивость и не спешка, боюсь, что Горелов не примет. Думаю, что д<е>л<а> Барта[249] проконспектирую завтра, послезавтра сдам книгу. Жизнь мне сегодня положительно нравится. (Проснулась Ирка.)
Нет, жизнь уже не нравится мне. Отец пришел, «не допивши», ругается, хамствует, я ненавижу отца… Да, ненавижу. Отца. К черту эти семейные традиции. Вот он играет с Иркой, а я бы выгнала его. Разгулял ее, наорал, и все зря. Мне теперь возись с ней часов до 3… Нет, как же любить человека, попрекающего тебя ежедневно, оскорбляющего ни за что, плюющего в лицо, ударяющего тебя, обещающего «дать в морду». Нет, уйду, уйду, хоть на гибель уйду, да что, не погибну, уж пусть хоть что, да не это унижение.
Маму только жаль, маму мою.
Не могу ничего писать. Как много хотелось записать нового, хорошего, значительного.
Жить хорошо. Но я боюсь смерти. А вдруг я умру. Была у Т<ихонова>. Какой он славный, простой, душевный. Он сказал: «Я рад всякому свежему человеку». Он приглашает бывать у него. Его жена[250] — прелестная женщина, умная, культурная. (Уже немолодая… слегка пришепетывает, как и Тихонов). Они, мне кажется, очень дружны. У них совместная жизнь, интересы, много прожитого. Она мне очень нравится. Я хотела бы, чтоб и я ей нравилась… (Как наивно звучит.) Конечно, я увлечена Тих