<оновым>, но так, как, например, Ахматовой (Анн<а> Горенко). Хорошо, что всякие «задние мысли» отходят действительно на задний план.
Я хочу бывать у него, интересовать его, как всякий по-настоящему свежий человек, но Борька напрасно стал бы кричать на меня. Я не увиливаю сама от себя, нет. Я люблю Борьку. Я хочу долгой дружбы с ним, настоящей, какой-то особенной, вживчивой… Душа в душу.
Я хочу тягостно-сладких ночей с ним, пусть порою бесстыдных, сладострастных и мучительных.
Я хочу, чтоб он был культурней. Он, в сущности, очень некультурен. Диапазон его не широк. Какие мы дубины по сравнению с женою Тихонова. Она говорит о своей молодости, о небывалом культурном подъеме 1905–1917 г<одов>. Т<ихонов> показывает мне журналы 1921—<19>23 г<одов>. Тогда кипела культурная жизнь, вернее, литературная. Дрались, отстаивали, боролись. Мне очень хочется теперь принимать такое же участие. Попрошусь в редакцию журнала, кот<орый> должен выходить при нашем ИИИ[251]. Переведусь из типографии в кол<лекти>в ИИИ. М<ежду> п<рочим>, нас разгоняют, т<о> е<сть> переводят в ЛГУ[252]. Жаль профессуру. Не знаю, что будет.
Боюсь, не исключили бы из КСМ[253]. Борьку-то, наверно, исключили… Ох, только бы остался он в ИИИ. А то его предки будут обвинять меня, что он вылетел.
Мечтаю о лете. О провинциальном городе, пораженном мною. (Мещанство-то сказывается!)[254] О большой академической работе. Люблю Бориса.
Но сегодня чувствую себя плохо. Надо кончать рассказ и кое-что переписать. Пора приниматься за вымогательство денег. Волосы мои падают, как жаль их, надо лечить.
Ируню, радость, солнышко — обожаю…
Хочу много и хорошо писать.
Хотя бы Борька с «Мол<одой> Гвард<ией>» устроился. Вздохнули бы.
Милый Тихонов! Любимый Борюня…
Как тягостно, смутно, нехорошо. Чувствую себя плохо, какая канитель с почками. Борис не придет ночевать, наверно. Я хочу отплатить ему тем же, и не прийти ночевать.
8/III. Пусть помучается. Мне кажется, что я не люблю его. Тягостно. Да скучно.
Читала опять Татьянины письма. Надо забраться к нему в чемодан. Завтра же сделаю это, когда встану кормить Ирку. Гнусность какая. Ну и наплевать. На все наплевать.
Борька где-то пропадал всю ночь. Пришел пьяный, противный, прямо отвращение. Ирок — скучный, Бубик, не от моего ли молока. Мне кажется, что она похудела. Надо в консультацию ее снести. Я боюсь, что беременна. Мать впадает в амбицию, Борис ходит рвать в уборную. Вот оно, семейное счастье…
Какая, какая тоска… Что-то мутное, тяжелое, точно тошнотный комок, сосет и тянет в груди. Как я ненавижу Борьку! Как я хотела бы быть свободной. О-ох… Ничего в голову не лезет…
Да, конечно, все кончено. Я не буду много писать. Во мне все мертво, все мертво. Что слова? Пусть они будут пошлы и банальны, мне и на слова наплевать. Нет… как же это? Да, что бы я не говорила Борису, — все кончено. По гнусной моей безвольности, или, вернее, потому, что нет средств, некуда идти, оставаться в этом гнезде пошлости — одной выносить на себе все попреки, — нет, я не могу.
А ведь один исход — уйти. Самый правильный. Эх, бабья душа. «Жаль, да то, да се». Неужели я еще люблю его? Мне его только жаль. И очень мертво на душе. Мне даже жить неинтересно стало. Эх… что он со мной сделал. Вот и любовь, которой я была так горда. Я холодно удивляюсь, за что он это? Ведь не сама же я на него лезла? Ненавидит он меня, что ли? Нет же, я верю, что любит. Впрочем, я ему ни в чем не верю. Господи, как мертво. Впрочем, дело вот в чем.
Нашла письма Татьяны от августа, сент<ября> и октяб<ря>. Из них ясно, что Борис уверял Т<атьяну> в том, что он любит ее и не любит меня, что они «будут вместе», для чего он бросит меня и Ирку, что живет он с нами «из бедности» и пр. и пр.
Письма Т<атьяны> пересыпаны всяческими провинциальными колкостями по моему адресу. Какая она дура и сволочь. Я никогда не позволяла себе по ее адресу ничего подобного. Эх, да что писать. В общем, вчера ночью состоялось «примирение». Борька очень «убивался», грозил самоубийством. Конечно, на самоубийство он не решился бы, по своей тряпичности. А может быть… Ну, ладно, брось это, это все зря. Было мне вчера очень не по себе. И хотя горячо просила о любви (он говорит — я, говорит, твоей любви не замечал, а она ласковые письма писала. М<ежду> п<рочим>, письма — верх пустоты, кроме объяснений в любви и стенаний, ничего нет. Запомнить о Борисе — личности — потом). Да, в общем что? И писать-то мне неохота.
Иду стричься.
Господи, косынька моя золотая, прощай.
Но ведь отрастет же, отрастет?
Прощай, косынька, прощай, с тобой уходит многое, лучшее, молодое, любовное. Прощай… господи, как тяжело. А не резать нельзя. Потеряю волосы.
Когда остаюсь одна, не знаю, что делать от тоски. До одиночества еще держусь, и все как будто бы ничего, а когда одна, то ничего уже не кажется, и только пусто-пусто и тоскливо. Как сон наяву, как-то смутно думаю обо всем, и о Семенове[255] (запомнить). Ничего не пишу, да и не пишется.
тоске и удушью
Отравительнице любви[256]
Что мне делать? Тоска и тоска. Неужели я действительно не люблю Бориса? Тоска, физически ощутимая. Под ложечкой что-то холодно обмирает, как от страха. И нежелание разобраться во всем отчетливо. Ну, не люблю и не люблю, в чем дело? Господи. Какое-то безразличие, абсолютное безразличие и усталость. Но что же делать? Что делать?
Я ему не верю. Смешно и говорить об этом.
В феврале мы с Юлькой захотели подурить и послали ему невинную анонимку. Анонимка была пошла и глупа.
Некая Галина В. хотела с ним познакомиться. Я хотела устроить пробу на Борькином уме. И что же? В тот же день Галина В. получила приглашение Бори на свиданье. Два письма его к Галине (неужели не нарочито?) глупы и самодовольны. Нет, до того не ценить себя, чтобы бежать за каждой встречной?! Это уже… сверхглупость…
И главное, когда я спрашивала у него, уже после того, отвечал ли он, он упорно отказывается. И это после клятв, после таких уверений. Как же ему верить? Как верить, что он не встречается с Дашей Крупкиной? Все перемешалось во мне: зачем мы с Юлькой отправили ему еще анонимку, по пошлости превосходящую первую? И он получил ее, и опять ничего не сказал мне. Как я запуталась во всем этом. Как это нездорово, нехорошо. И мне хочется сказать ему: Боря. Мне тяжело. Я точно не живу сейчас, до того мне все безразлично. Боря, неужели ты не можешь понять, что я пережила с 3 марта. Боря, ведь я тебя любила, ты только пойми это. Мне теперь даже как-то странно говорить — любила, т<ак> к<ак> я не люблю сейчас, и мне даже трудно восстановить представление, что это такое — любить. Ведь подумай, это же ужасно, ты только представь, да нет, тебе не представить даже, ты… я не знаю, что ты за человек, ты какой-то неглубокий, нечуткий, ты эгоист, Боря, да. Мне стыдно сказать, что ко мне надо относиться, как к выздоравливающей. Я не преувеличиваю своего горя… Наоборот, я глушу его. Господи, может, я в чем была неправа? «Я, говоришь, — твоей любви не замечал… а она ласковые письма писала»… Эх, горько, горько. Ей богу, не аффектация.
Надо бы переменить тему в семинарии Балухатого[257]. Скучная. И надо бы написать сегодня что-нибудь для Маршака. По-моему, я тупа и ограничена в фантазии. У меня как-то никогда не было полосы сознания в том, что я — сила. Союз писателей прислал мне приглашение в Детск<ую> секцию[258].
Я вступила, обойдя лапповскую секцию. Я сказала, что не может существовать детской пролетарской литературы. Пожалуй, это неправда. Ребенок — воск. Литература должна быть педагогичной[259].
Я не имею никаких традиций, никаких убеждений. Я против какого бы <то> ни было быта. Но это красивая лазейка. Я просто «беспринципна и легкомысленна», как сказал Берман[260]. Это скучно. Я огорчена этим. Более, нежели предупреждением в ЛАПП’е. И тут вот… Если я признаю, что культура надстройка, след<овательно>, литература классова, след<овательно>, пролетарская литература — факт непреложный.
Но «Фабрика Рабле»?[261] Но Тверяк?[262] Но Грабарь?[263]
Оказывается, и здесь у меня нет никакого критерия, никакого принципа. А ведь пора бы, и так жить нельзя, и в жизни надо иметь принципы. Правда, принцип в литературе есть — принцип мастерства. Ох, трудно во всем этом разобраться. Жизнь сама подскажет. Ужо?! Эх… Пишу мало, и по-моему, вот именно — необязательно.
Хочу Маршаку сейчас приняться писать. Собрать в памяти детские фантазии. Билибинская манера письма[264].
Только, пожалуй, не пойдет.
Бориса, кажется, люблю. Приехала золовка — Шура[265].
Ничего девочка, несколько неразвита. Мне, по моей страшной мнительности, думается, что она втайне враждебна ко мне и была бы более довольна иметь невесткой Т<атьяну> С<тепенину>. (Борис еще не отослал кольца и не написал ничего.) Заметила за собой плохую черту: слова Шуры о Т