Он столько наговорил мне обо мне (что иногда думалось о себе) хорошего, что стыдно записывать здесь — чуткость и т. д. Нет, неудобно. Но я не самодовольничаю. Завтра пойду проститься с ним.
Почему-то немного волнуюсь и уверяю себя, что «ничего нет». Да, да, пожалуй, и это лишнее, да, без фальши.
А как хороши его рисунки[304].
Портрет же остался не окончен. И он очень недоволен им…
Стоит запомнить день с Либединским[305], — солнце, залив, крышу, барзак[306]. Остальное все, как со стороны Чум<андрина>, так и его, — считаю просто трепотней. С ним можно дружить. Он — коммунист. Но — о, ужас — напостовец…[307]Борька похудел, милый, один ведь любимый, один, один. Болезный мой. Еще весна запомнится по твоему сумасшествию и горю от тебя…
В Семенове писать не придется[308].
Как-то доедем?
Что-то сосет сердце…
И хорошо, и тревожно, и смутно.
До осени… до осени… до осени…
А вот и осень…
Сюда я вкладываю несколько страничек, которые удалось записать в Семенове[309].
Встреча с этой тетрадью взволновала меня более всего. Нет, дневник вести я буду, и не хочу стыдиться этого.
Писать подробно? Хворала. Очень тяжело, вылежала 5 недель. Болезнь связала нас с Борисом. Теперь навсегда, наверно.
Ну… прямо не знаю, с чего начать… Событий так много. Университет. Когда поступала, то думала: вот начинается та самая самоотверженная работа, о которой все время думалось. Но надо сказать, что ничего еще такого не начиналось из-за всяких причин (кстати, надо сегодня расписание в порядок привести).
Завтра понедельник, с которого я хочу начать работу как следует. Расхлябанности надо положить конец. Комсомольская работа. Тоже ни фига пока не двинулось. Но в этом, конечно, стыдно сознаться, но я чувствую возрождение энтузиазма и желания плотно включиться в стройку. Обывательщина плотно обволокла меня. Всякие уверения и сведения, получаемые мною от Леб<едева>, Ахматовой и др. все-таки действовали на меня. А во мне много элементов чеховской «Душечки»…[310] да, да, я говорю это, ничуть не кокетничая. Это я тщательно скрываю…
Но это пакость, которой названья нет. И — довольно.
Но ведь есть же доля правоты в их словах? Да, есть. Но только доля. (Компромисс.)
Жизнь тяжела, тревожна и радостна.
Пятилетка — и почти голод. Коллективизация — и расправа с хлебозаготовителями. Но последнее объяснимо. Надо читать газеты. Надо не поддаваться стонам Ахматовой и пр. Надо работать и писать о работе, трудностях и радостях нашей стройки. Нет, это то, что и раньше во мне было и лишь заглохло под тиной обывательщины. Быть может, это был кризис… Теперь такого не будет… Но закрывать глаза на прорехи — нельзя. Надо ко всему прислушиваться.
Быть может, я вернусь в ЛАПП…
Вернусь не потому, чтобы писать в известных границах, нет, работать я буду по-старому, ведь я и не была враждебна ни тематике, рекомендуемой ЛАПП’ом, только этот зажим и узость, — они угнетали меня. Да, и примкну к «Раб<очей Окраине», меня пугают, что там дураки, неучи и т. д.[311] Ну, и что ж, все же они лучше Гитовичей, Левоневских, Фишей — людей беспочвенных и, по-моему, пустоватых.
Итак, с понедельника — новая жизнь, и не ренегатствоватъ. (Это — о, как я хочу, чтобы это не звучало иронией!)
А ехидное нашептывает мне: «Душечка! Да ведь все же это Ю-ри-й!»[312] Нет, нет, нет!
Ну, что же, конечно, влияние Юрия несомненно, т<о> е<сть> то влияние, которого я давно желала. Быть может, я идеализирую Юрия, но он представляется мне, ну, что ли, идеалом коммуниста, хотя это «сильно сказано». Мерка и принципы моего подхода к людям невыяснены для меня самой. Вернее, я думаю, что нельзя подходить к людям с одинаковой меркой… А принципы? Тоже разные? (Господи! Познай самого себя.) От спокойных разъяснений Юрия («ведь реконструктивный период»!?), даже от его присутствия я находила не находившиеся объяснения, чувствовала, в чем обывательщина. Юрий как-то сказал — «скептик!». А скепсис мой больше, чем он думает. Я даже к словам Юрия о себе, как о коммунисте, о человеке, о своих поступках и т. д., отношусь с крупицей скепсиса — похожего на фразу: «Рассказывай! Будто бы уж ты и вправду такой…» Это нехорошая черта. Надо верить людям, т<о> е<сть> надо уметь верить.
А к другим словам Юрия я отношусь… гм, гм, неужели тоже скептически? А между тем они заслуживают более недоверчивого отношения. Но почему же, почему, почему не поверить им просто и радостно? «Ага, — говорит ехидное, — тебе хочется верить словам, этим другим словам и поступкам Юрия, потому что они тебе приятны, льстят тебе. Здесь-то и вся разгадка, мисс! Те слова неприятны тебе, а эти приятны».
Лирическое отступление. (Зачем эта гримаса. И дура же я.) А ведь, чтó, если бы поверить словам Юрия, поверить самой себе, — т<о> е<сть> тому, что ты предполагаешь за всем этим… Когда последний раз я была у него и мы говорили — он об Урале, а я о нижегородском просторе, и когда он сказал, что хочет со мной ездить всюду, и на Урале, и везде, и я представила себе это, и Россию, и меня с ним, и все, все, мне стало темно и страшно от могущего быть какого-то нового… счастья…
Но попробуем разобраться тезисно. 1. Что есть в наличности? Я Юрию нравлюсь, я «мила ему». Ему приятно и хорошо быть со мной. Он целует меня. Я обороняюсь от поцелуев и ласк его, т<ак> к<ак> хочу их и боюсь, и не хочу сойтись с ним. Мне хорошо с ним… Ему нравятся мои стихи, и те стихи, которые мне самой дороги.
2. Чего я боюсь. Боюсь сойтись с ним, т<ак> к<ак> это очень легко. Он — товарищ Либединский, известный писатель, человек, свободно распоряжающийся деньгами, он интересный, не глупый. Так что влюбиться в него, сойтись с ним — есть явление общее, и желающих найдется много. Это общее явление, и, может быть, он это ощущает и знает. Но именно вышеуказанное заставляет меня скептически относиться к его поведению, удерживать его и себя и — противиться возникающему чувству своему.
Да, любовь или влюбленность могут быть.
Чувствую, что закрутит, если полюблю, выбьет из колеи, скомкает работу, а я хочу работать и учиться.
И — главное: ребенок, и Борис, которого я обманываю, который меня любит, которого и я люблю…
Юрий приедет скоро. Наверное, в пятницу увижу его. Я рада, что не скучаю, что нет тоски. Значит, и ничего нет.
Я хочу, чтобы он полюбил меня так, как говорит, как умеет любить. Эх, а все-таки все как-то смутно.
А все-таки нынче тосковала, и очень. Звонила и вчера, и позавчера, и сегодня, и он еще не вернулся.
Эх! Нет, я не люблю его, а скучаю просто так. Я мечтаю о встрече, о словах, которые скажу ему. Кажется, большего писать не нужно… Приедет ли он завтра, в понедельник, наконец, к среде…
Это тщеславие, но в среду я хочу пойти в Капеллу, и чтобы он ухаживал за мной, и чтоб все это видели. Да, это так, и в этом надо сознаться. Тщеславие! Что если одно только тщеславие? Нет, не только…
Скорее бы, скорее бы приехал Юрий… И я не хочу, чтоб он уезжал в Германию. Даже в Детское. Да, я соскучилась. Я хочу, чтоб он целовал меня, я до конца откровенна.
Господи! Если б завтра он приехал…
А люблю я все-таки Борьку; правда, подчас он надоедает мне своими чрезмерными ласками и брюзжанием по поводу отсутствия у меня таковых, но вчера я целовала его, мне показалось, что я действительно чересчур суха с ним, что «отучу» его от себя, а другой такой хорошей любви — мне не сыскать уже…
Эгоистка я, сволочь, занимаюсь самолюбованием и филистерством, ах, сволочь, сволочь, самовлюбленная. Нет же, я люблю Борьку, а Л<ибединский> — только тщеславие… нет… не только… Эх! Я просто кисель какой-то, ничего до конца не выясняю, не решаю. А пожалуй, и все люди так… Человек — такое противоречивое существо. (Страшная банальность!) Читала дневник Башкирцевой[313].
Героиня повести Огнёва[314], сравнивая себя с Башкирцевой, восклицает: «Но я глубже ее!» Увы, я чувствую себя на ее положении, потому что при сравнении ее с собой, я чувствую зависть к ее уму, и невольно приходит аналогия моего дневника с дневником Калерии[315]. Такая поверхностность и, в сущности, пустота, заполненная вопросительными и восклицательными знаками… А ведь мог бы быть интересный документ. Только лень моя мешает мне. И отсталость. В сущности, разве я передовой человек? Разве я слежу за жизнью? Даже за газетами не слежу, а за такими органами, как «На лит<ературном> посту», «Печать и революция»[316] — и подавно нет. Это стыдно, и я так многого не знаю…
В этом смысле студенчество дореволюционное было «передовей». Учиться, читать, заниматься, работать — вполне сознательно, а не к зачетам. Библиотека — мое любимое убежище. Завтра или в понедельник приведу в порядок свои дела. Писать <неохота?>.
Послала Юрию письмо, по-моему, не очень удачное, и, конечно, не такое, как хотелось. Да почему-то и вообще «отлегло», и в частности постеснялась лирики, расторопности в объяснении и т. п. На дело смотрю проще и будничней. Ну уедет, ну не приедет, в конце концов, нельзя же так из-за каждого «обратившего на тебя внимание» — так разоряться. Я даже не буду звонить ему 29, вообще, до встречи не позвоню…