Узнает — не узнает?
Нет, не узнал.
— День добрый, пан…
— День добрый, — с достоинством ответил Малик.
Хотел броситься к старику, обнять, но…
— Чи ма, пан, для спшедання сливки?
Станислав в ответ только покачал головой: дескать, приезжий пан шутит, какие могут быть сливы в июле? Но, видно, все вспомнил: сентябрьское утро сорок четвертого года, наш пароль. И ответил, как отвечал тогда мне, Груше, Грозе:
— Я сливок не мам, ма ябки.
Мы трижды по-солдатски расцеловались. На наши голоса из дому выбежал сын Малика — Генрих. Почти мой ровесник. В годы войны правая рука отца. Это Генрих после нашего провала в Санках принес мне в лес Скомских одежду, продукты, курево.
— Что же вы нас не предупредили? Знай, что приедет капитан Михайлов да еще с семьей, мы бы и свадьбу перенесли.
Так вот почему праздничные флажки, длинные столы под столетним орехом. Накануне здесь три дня подряд кипело веселье: Генрих выдавал замуж свою дочь. Наше невольное опоздание, впрочем, ничуть не помешало повторению пройденного.
За столом хозяин явочной квартиры группы «Голос» вспомнил такие детали нашей встречи, которые в моей памяти как-то стерлись.
— Пришла соседка, говорит: «Тебя, Станислав, спрашивает человек». Я, только увидел вас, сразу догадался, что к чему: мы с Ольгой Совецкой больше недели ждали капитана Михайлова. Но вида не подаю. Пригласил в хату. Там и обменялись паролями.
…Малик — старый коммунист, антифашист. Он так и говорит: вступил в партию, когда Гитлер пришел к власти. Нашему другу уже семьдесят два года, он пенсионер. Старый коммунист и на пенсии не сидит сложа руки. К его советам охотно прислушиваются земляки.
Мы тепло попрощались с Маликами, пожелали молодым счастливого семейного плавания, спели «Сто лят» и «Чтоб в год по ребенку прибавлялось».
В тот же день у нас была еще одна, пожалуй, самая волнующая за всю поездку, встреча.
Мы не смогли подъехать к домику на опушке леса в двух километрах от села Санка. По-прежнему туда нет дороги. И немцы в тот злополучный день 16 сентября 1944 года не могли подъехать машиной к Врублям. Они подошли с трех сторон: Санки, Рыбне, Морги.
Стефу и Рузю мы не застали дома. Они были в поле. Младшая дочь Рузи помчалась за мамой и теткой, и те, запыхавшись, смеясь и плача, прибежали домой. И снова объятия, поцелуи. Сестры предложили отметить встречу в лесу. На знакомой поляне, где меня поджидал Юзеф Скомский, мы разожгли костер. Земняки, испеченные в золе, получились на славу — хрустящие, с золотистой корочкой, точь-в-точь как это делал наш Татусь — Михал Врубль.
Живут сейчас дочки Врубля неплохо. Польское правительство наградило Стефу и Рузю за помощь советским разведчикам Золотыми крестами партизанской славы, назначило сестрам персональную пенсию. Местные власти помогли Врублям провести свет к домику, радио. Внешне дом, приютивший Ольгу с ее рацией, а затем и группу «Голос», почти не изменился. Вот только несколько потемнели бревенчатые стены, срубленные руками Татуся.
У Рузи большая семья, четверо детей. Стефа после войны долго и мучительно болела.
С глубоким волнением обошел я после трапезы в лесу комнаты, где мы, бывало, засиживались допоздна с хозяином дома.
Заглянул в амбар — тогда он был под общей крышей с домом, а сейчас передвинут к лесу. В этом амбаре Михал за несколько дней до моего прихода устроил схрон для капитана Михайлова. Амбар и теперь доверху завален сеном.
— Я была во дворе, когда немцы выскочили из лесу. Вижу — к нам. Хотела крикнуть, предупредить, да не успела. На меня накинулись. Схватили. Офицер заставил идти вперед. Сам, пригнувшись, с автоматом шел за моей спиной. Видно, боялся: вдруг в доме партизаны.
Рузю с утра погнали на окопы. Швабы многих тогда гнали на окопы. Меня, Ольгу Совецку, Татуся допрашивали во дворе. С Рузей я встретилась в Монтелюпихе. Рузю потом уже взяли, но и она сказала, что ничего не ведает, не знает. Мы с ней сидели в одной камере. Двенадцать дней. Отца увидела в коридоре на третий день и сначала не узнала: так его сильно били. На руках, на спине рваные раны. Он шагнул ко мне: «Две ночи сижу, дзецко, в камере с псами».
…Была такая камера в Монтелюпихе. Чуть сдвинешься с места, руку поднимешь — и натренированные псы бросаются на тебя, терзают твое тело. И еще он крикнул: «Держись, дзецко. Держись!».
Нас каждый день допрашивали: с кем была Ольга Совецка? Кто еще приходил? Где главный командир? Меня ставили лицом к стене. Стреляли. Пули летели над головой. И снова — допросы, допросы, допросы. Потом все прекратилось.
Татуся, как мы узнали, вывезли в Освенцим. Его видели там наши знакомые. Погиб наш Татусь за день до освобождения Кракова. А нас — в Равенсбрук, женский лагерь смерти.
Две недели нам не давали никакой пищи. И мы бы умерли наверняка, да выручили русские, француженки. Рузя заболела сыпным тифом. Сует мне кусочек сахара: «Возьми, Стефа, мне уже ничего не нужно». В бараке узнали, что в лагерь нас отправили за помощь Советам. И помогали нам многие: кто пайком, кто лекарствами. Где и как их доставали в том аду? То ведают пан Бог и его единственный наияснейший сын Иисус. Рузю прятали от разных комиссий, проверок, а то бы ее больную — сразу в печь. Оправилась. Потом, уже после освобождения лагеря американцами, Красный Крест вывез нас в Швецию. Весила я сорок шесть килограммов, Рузя — сорок четыре. Когда меня раздели, врачи удивились, как я еще живу. Потом мы недели две с Рузей учились ходить. Стали проситься домой. Надеялись: жив Татусь. Но застали мы осенью сорок пятого года пустой, осиротевший дом. Да что наш дом — вся Польша воскресла «с попелу».
Пока Стефа рассказывает, Рузя хлопочет за столом. Вспомнили старого Скомского. Большой двухэтажный дом. Я поинтересовался, кто теперь живет в бывшей усадьбе Скомского. Рузя улыбнулась:
— Наши дети. Помните каштановую аллею, старый парк? Теперь там новая школа.
— А как молодой Скомский? — поинтересовался я. — Бывает ли в этих местах?
— А как же! Каждое лето. И всегда заезжает к нам. Сказывают, большим профессором стал молодой Скомский. Татусь в него верил, недаром говаривал: «Хоть из панского семени, а чловек». Будете в Кракове — передайте молодому Скомскому: доброе дело не забывается.
Протяжный, мелодичный «Хейнал» — древний сигнал Мариацкого костела, — плывет над улицами, садами Кракова, над его башнями, шпилями, островерхими крышами, над великолепной готикой его костелов и торговых рядов.
Идем вдоль аллей Плянтов — огромного зеленого кольца, окружающего центр старого Кракова. Бохенек, как и все краковяне, влюблен в свой город. Из рассказа Владислава вставало перед нами далекое прошлое, сегодня и завтра мяста Кракова.
Одним из крупнейших торговых центров Европы увидал Краков, «Кароко», арабский путешественник купец Ибрагим ибн Якуб во второй половине X века.
Краков — ровесник Киеву и во многом как бы повторяет его судьбу.
Киев и Краков… Не так уж много на свете городов, на облике которых столь ярко отразились бы судьбы народов, наций. Киев — «мать городов русских», Краков — «глава и матерь всего королевства».
Именем легендарного перевозчика Кия назван град на Днепре. Мифическим ореолом окружено также имя воинственного вождя Крака. Как гласят народные предания, Крак победил страшного дракона, жившего в одной из пещер Вавельского холма. На этом месте Крак в честь победы основал город и дал ему свое имя.
И трагические страницы в книге истории двух городов — рядом.
1240–1241 годы — годы нашествия полчищ хана Батыя на Киев и Краков. Воскресший из пепла Краков затем официально становится стольным градом Польши.
В прошлую войну черное крыло смерти, разрушения снова коснулось двух городов. Бабий Яр и Освенцим, взорванный Крещатик и заминированный, приговоренный к гибели город на Висле.
Не покорились. Седые главы свои не склонили. Выстояли.
Краков и Киев сегодня — города-побратимы.
Как и Киев, Краков вобрал черты современного социалистического города, неувядаемую красоту прошлого. Притихшие, потрясенные величием человеческого духа, пробивающегося сквозь мрачный фанатизм и аскетизм средневековья, стояли мы в Мариацком костеле перед огромным алтарем Вита Сквоша.
Дерево, ожившее под пальцами великого скульптора — польского Микеланджело, вот уже почти пять столетий глубоко волнует каждого, кто переступит порог храма. В центре алтаря — группа апостолов, поддерживающих скорбящую Деву Марию. Лица, фигуры святых полны динамики, трагизма. Мудрость, страдание, надежды, утраченные иллюзии прорываются сквозь католические каноны. И весь костел святой Девы Марии с его стрельчатыми узорами, сводами, двумя башнями — классический образец поздней готики. Большой двухбашенный костел кажется легким, устремленным в заоблачные выси, чем-то неуловимо напоминает человека с поднятыми руками.
Мы вышли из костела как раз в ту минуту, когда на Мариацкой башне, увенчанной шлемом, появился Трубач, и снова над городом поплыли волшебные звуки «Хейнала».
Вливаемся в оживленно жестикулирующую толпу туристов. Площадь. Я люблю эту шумную многоязыкую площадь. Кого только не встретишь здесь! Краков не случайно называют крупнейшим туристским центром народной Польши.
А вот и земляки-киевляне, присоединяемся к ним. Гид — молодой человек в очках, в модном свитере, со значком Ягеллонского университета — на чистейшем русском (русский изучают во всех школах народной Польши) поведал нам историю «Хейнала». Давным-давно высокая башня костела служила городу сторожевой вышкой. Однажды стражник — стражак — заметил клубы пыли, услышал конский топот: к стенам Кракова лавиной катили на своих низкорослых лошадях татары.
Стражник поднял горн, и сигнал тревоги понесся над спящим городом. Только вражеская стрела, пронзив сердце смельчака, оборвала «Хейнал». С тех пор прошло шесть веков, но ежечасно открывается дверца на башне Мариацкого костела, выступает деревянный трубач, и все повторяется сначала: звучит на все стороны света и внезапно обрывается «Хейнал»: «Жители мирного Кракова, помните».