А между тем марксизм оказался фактором огромной силы в жизни нашего общества. Тут опять надо вспомнить гениальные формулы Лебона: «Разум создает познание, чувства движут историю». Марксистская теория, ничтожная для понимания экономической жизни, оказалась динамитом в эмоциональном отношении. Сказать всем бедным и обездоленным: вы бедны, вы нищи и вы несчастны потому, что вас обокрал и продолжает обкрадывать богатый, это – зажечь мировой пожар, возбудить такую зависть и такую ненависть, какую не залить и морем крови. Марксизм – ложь, но ложь необычайной взрывчатой силы. Вот на этом камне и воздвигнул Ленин свою «церковь» – в России.
Я скоро понял все оттенки отношения вождей коммунизма к марксистской теории. Как практики и прагматики, руководившие государством, они прекрасно понимали полную никчемность марксизма в области понимания и организации экономической жизни; отсюда их скептически-ироническое отношение к «образованным марксистам». Наоборот, они высоко ценили эмоционально-взрывную силу марксизма, приведшую их к власти и которая приведет их (как они не без основания надеялись) к власти во всем мире. Резюмируя в двух словах: как наука – вздор; как метод революционного руководства массами – незаменимое оружие.
Я решил проверить немного глубже, как они относятся к марксизму. Официально его трогать нельзя, разрешается его только «истолковывать», и то только в смысле самом ортодоксальном.
Я часто бывал на дому у Сокольникова. Григорий Яковлевич Сокольников (настоящая фамилия – Бриллиант) был в прошлом присяжным поверенным. Он принадлежал к зиновьевско-каменевской группе и был, бесспорно, один из самых талантливых и блестящих большевистских вождей. Какую бы роль ему ни поручали, он с ней справлялся превосходно. Во время Гражданской войны он успешно командовал армией. Народный комиссар финансов после нэпа, он прекрасно провел денежную реформу, создав твердый червонный рубль и быстро приведя в порядок хаотическое большевистское денежное хозяйство. После XIII съезда в мае 1924 года он был сделан кандидатом в члены Политбюро. На съезде 1926 года он выступил вместе с Зиновьевым и Каменевым и был единственным оратором, требовавшим с трибуны съезда снятия Сталина с поста генерального секретаря. Это ему стоило и поста наркомфина и места в Политбюро. На XV съезде, когда Сталин наметил свой преступный курс на коллективизацию, Сокольников выступил против этой политики и требовал нормального развития хозяйства, сначала в легкой промышленности.
Как-то (это было в 1925 году) я зашел к Сокольникову. Он был нездоров и не выходил из дому. Обычно в таких случаях мы говорили о финансах, об экономике. В этот раз я решил рискнуть и завел разговор о марксизме. Не отрицая революционной роли марксизма, я остановился на критике марксистской теории. Исходя из того, что теория создавалась почти век тому назад и что жизнь принесла много нового, что требует теорию пересмотреть и обновить, а также из того, что Политбюро, например, фактически этой теорией в сегодняшнем виде не пользуется как явно отставшей от жизни, я намечал под видом желательных улучшений довольно сильную ломку. Сокольников внимательно выслушал мою длинную речь, ничего не возражая. Когда я кончил, он сказал: «Товарищ Бажанов, в том, что вы говорите, много верного и интересного. Но есть табу, которых трогать нельзя. Дружеский совет: никогда никому не говорите того, что вы мне сказали». Конечно, этому совету я последовал.
Итак, я пришел к выводу, что вожди коммунизма пользуются им лишь как методом, чтобы быть у власти, совершенно презирая интересы народа. В то же время, пропагандируя коммунизм, распинаясь за него и стараясь раздуть мировой коммунистический пожар, они совершенно не верят в его догму, в его теорию. Тут был для меня ключ к пониманию еще одной чрезвычайно важной стороны дела, которая меня все время смущала.
Дело было в том, что кругом была ложь, и во всей коммунистической практике все насквозь было пропитано ложью. Почему? Теперь я понимал, почему. Вожди сами не верили в то, что они провозглашали как истину, как Евангелие. Для них это был лишь способ, а цели были другие, довольно низкие, в которых сознаться было нельзя. Отсюда ложь как постоянная система, пропитывающая все; не как случайная тактика, а как постоянная сущность.
По марксистской догме – у нас диктатура пролетариата. После семи лет коммунистической революции все население страны, ограбленное и нищее, – пролетариат. Конечно, все оно никакого отношения к власти не имеет. Диктатура установлена над ним, над пролетариатом. Официально у нас еще власть рабочих и крестьян. Между тем, всякому ребенку очевидно, что власть только в руках партии, и даже уже не у партии, а партийного аппарата. В стране куча всяких советских органов власти, которые являются на самом деле совершенно безвластными исполнителями и регистраторами решений партийных органов. Я – тоже винтик в этой машине лжи. Мое Политбюро – верховная власть, но это – чрезвычайно секретно, это должно быть скрыто от всего мира. Все, что относится к Политбюро, строго секретно: все его решения, выписки, справки, материалы; за разглашение секрета виновным угрожают всякие кары. Но ложь идет дальше, пропитывает все. Профсоюзы – это официальные органы защиты трудящихся. На самом деле это органы контроля и жандармского принуждения, единственная задача которых заключается в том, чтобы заставить трудящихся как можно больше работать, как можно больше из них выдавить для рабовладельческой власти. Вся терминология лжива. Истребительная каторга называется «исправительно-трудовыми лагерями», и сотни лгунов в газетах поют дифирамбы необыкновенно мудрой и гуманной советской власти, которая перевоспитывает трудом своих злейших врагов.
И на заседаниях Политбюро я часто спрашиваю себя: где я? На заседании правительства огромной страны или в пещере Али-Бабы, на собрании шайки злоумышленников?
Например. Первыми вопросами на каждом заседании Политбюро обычно идут вопросы Наркоминдела. Обычно присутствует нарком Чичерин и его заместитель Литвинов. Докладывает обычно Чичерин. Он говорит робко и униженно, ловит каждое замечание члена Политбюро. Сразу ясно, что партийного веса у него нет никакого, – до революции он был меньшевиком. Литвинов, наоборот, держится развязно и нагло. Не только потому, что он – хам по натуре. «Я – старый большевик, я здесь у себя дома». Действительно, он старый соратник Ленина и старый эмигрант. Правда, наиболее известные страницы из его дореволюционной партийной деятельности заключаются в темных денежных махинациях – например, размен на Западе царских бумажных денег, награбленных экспроприаторами на Кавказе при вооруженном нападении на средства казначейства; номера крупных денежных билетов переписаны, и разменять их в России было нельзя. Ленин поручил их размен ряду темных личностей, в том числе Литвинову, который при размене попался, был арестован и сидел в тюрьме.
Вся семейка Литвинова, видимо, того же типа. Брат его в каких-то советских комбинациях во Франции, уже пользуясь тем, что его брат – заместитель наркома, пытался обмошенничать советские органы, и Советам пришлось обращаться во французский буржуазный суд и доказывать, что брат Литвинова – жулик и прохвост.
Чичерин и Литвинов ненавидят друг друга ярой ненавистью. Не проходит и месяца, чтобы я не получил «строго секретно, только членам Политбюро» докладной записки и от одного, и от другого. Чичерин в этих записках жалуется, что Литвинов – совершенный хам и невежда, грубое и грязное животное, допускать которое к дипломатической работе является несомненной ошибкой. Литвинов пишет, что Чичерин – педераст, идиот и маньяк, ненормальный субъект, работающий только по ночам, чем дезорганизует работу наркомата; к этому Литвинов прибавляет живописные детали насчет того, что всю ночь у дверей кабинета Чичерина стоит на страже красноармеец из войск внутренней охраны ГПУ, которого начальство подбирает так, что за добродетель его можно не беспокоиться. Члены Политбюро читают эти записки, улыбаются, и дальше этого дело не идет.
Итак, обсуждаются вопросы внешней политики, о какой-то из очередных международных конференций. «Я предлагаю, – говорит Литвинов, – признать царские долги». Я смотрю на него не без удивления. Ленин и советское правительство десятки раз провозглашали, что одно из главных завоеваний революции – отказ от уплаты иностранных долгов, сделанных Россией при царской власти (кстати сказать, при этом ничуть не пострадали французские банковские дельцы, сразу же при заключении займов клавшие в карман условленную комиссию, а пострадали французская мидинетка и мелкий служащий, копившие деньги на старость и поверившие заверениям банков, что нет более верного помещения для их сбережений). Кто-то из членов Политбюро попроще, кажется, Михалваныч Калинин, спрашивает: «Какие долги, довоенные или военные?» – «И те, и другие», – небрежно бросает Литвинов. «А откуда же мы возьмем средства, чтобы их заплатить?» Лицо у Литвинова наглое и полупрезрительное, папироса висит в углу рта. «А кто же вам говорит, что мы их будем платить? Я говорю – не платить, а признать». Михалваныч не сдается: «Но признать – это значит признать, что должны, и тем самым обещать уплатить». У Литвинова вид даже утомленный – как таких простых вещей не понимают: «Да нет же, ни о какой уплате нет речи». Тут делом начинает интересоваться Каменев: «А как сделать, чтобы признать, не заплатить и лицо не потерять?» (Каменев, надо ему отдать справедливость, еще беспокоится о лице.) «Да ничего же не может быть проще, – объясняет Литвинов. – Мы объявляем на весь мир, что признаем царские долги. Ну, там всякие благонамеренные идиоты сейчас же подымут шум, что большевики меняются, что мы становимся государством, как всякое другое, и так далее. Мы извлекаем из этого всю возможную пользу. Затем в партийном порядке даем на места секретную директиву: образовать всюду общества жертв иностранной интервенции, которые бы собирали претензии пострадавших; вы же хорошо понимаете, что если мы дадим соответствующий циркуляр по партийной линии, то соберем заявления „пострадавших“ на любую сумму; ну, мы будем скромными и соберем их на сумму, немного превышающую царские долги. И, когда начнутся переговоры об уплате, мы предъявим наши контрпретензии, которые полностью покроют наши долги, и еще будем требовать, чтобы нам уплатили излишек».