Постепенно партия (и в особенности ее руководящие кадры) делится на две категории: те, кто будет уничтожать, и те, кого будут уничтожать. Конечно, все, кто заботится больше всего о собственной шкуре и о собственном благополучии, постараются примкнуть к первой категории (не всем это удается: мясорубка будет хватать направо и налево, кто попадет под руку); те, кто во что-то верил и хотел для народа чего-то лучшего, рано или поздно попадут во вторую категорию.
Это, конечно, не значит, что все шкурники и прохвосты благополучно уцелеют; достаточно сказать, что большинство чекистских расстрельных дел мастеров тоже попадут в мясорубку (но они – потому, что слишком к ней близки). Но все более или менее приличные люди с остатками совести и человеческих чувств наверняка погибнут.
По моей должности секретаря Политбюро я сталкивался со всей партийной верхушкой. Должен сказать, что в ней было очень много людей симпатичных (я не выношу окончательного суждения – я говорю о том, как я их видел в тот момент). Черт толкнул талантливого организатора и инженера Красина к ленинской банде профессиональных паразитов. Редко я встречал более талантливого организатора, на лету все схватывающего и все понимающего, чем Сырцов. А за что бы ни брался присяжный поверенный Бриллиант (Сокольников), со всем он блестяще справлялся.
Другие были менее блестящи, но порядочны, приятны и дружелюбны. Орджоникидзе был прям и честен. Рудзутак – превосходный работник, скромный и честный, Станислав Коссиор, твердо хранивший свою наивную веру в коммунизм (когда был арестован чекистами, несмотря ни на какие пытки, не хотел возводить на себя ложные обвинений; чекисты привели его шестнадцатилетнюю дочь и изнасиловали у него на глазах; дочь покончила с собой; Коссиор сломался и подписал все, что от него требовали).
Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения, дружелюбные и приятные. Даже сталинских сознательных бюрократов – Молотова, Кагановича, Куйбышева – не могу ни в чем упрекнуть, они всегда были очень милы.
А в то же время разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провел массовых расстрелов на Юге России во время Гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?
Страшное дело – волчья доктрина и вера в нее. Только когда хорошо разберешься во всем этом и хорошо знаешь всех этих людей, видишь, во что неминуемо превращает людей доктрина, проповедующая насилие, революцию и уничтожение «классовых» врагов.
Глава 14Последние наблюдения. бежать из социалистического рая
Художественная литература. Маяковский. Эйзенштейн. Состязание с «буржуазными спортсменами». Поездка в Норвегию. Первая попытка бежать. Аленка. За границу уехать нормально нельзя
В июне 1925 года Политбюро решило навести порядок в художественной литературе. Была выделена комиссия ЦК, сформулировавшая резолюцию «О политике партии в области художественной литературы». Суть резолюции, которую Политбюро утвердило, была та, что «нейтральной литературы нет» и советская литература должна быть средством коммунистической пропаганды. Забавен состав комиссии: председателем ее был глава Красной армии Фрунзе (до этих пор ни в каких отношениях с литературой не уличенный), членами – Луначарский и Варейкис. Варейкис был человек не весьма культурный. Но будучи секретарем какого-то губкома (кажется, воронежского), в местной губернской партийной газете он написал передовую, направленную против очередной оппозиции; и он заканчивал статью, обращаясь к этой оппозиции, цитатой из «Скифов» Блока: «Услышите, как хрустнет ваш скелет в тяжелых, нежных наших лапах». Зиновьев на заседании Политбюро привел этот случай, как анекдотическую вершину бездарности аппаратчика. Этого было достаточно, чтобы Сталин выдвинул Варейкиса на пост заведующего Отделом Печати ЦК, на котором Варейкис некоторое время и пробыл.
Став внутренним эмигрантом, я был бы не прочь познакомиться с лучшими писателями и поэтами страны, не принимавшими коммунизма, и к которым я чувствовал глубокое уважение: Булгаковым, Ахматовой. Но, увы, я уже предрешил мое бегство за границу, и мое близкое знакомство с ними могло бы им причинить большие неприятности после моего бегства. Наоборот, с коммунистическими литераторами я мог свободно знакомиться – они ничем не рисковали. Маяковского первого периода, дореволюционного и футуристского, я, конечно, не знал. Энциклопедии согласно утверждают, что он стал большевиком с 1908 года. В это время ему было четырнадцать лет. Судя по его стихотворениям этого, дореволюционного периода, он во всяком случае был на правильном пути, чтобы стать профессиональным революционером и настоящим большевиком. Он писал, что его очень занимал вопрос:
«… как без труда и хитрости
Карманы ближнему вывернуть и вытрясти».
Точно так же у него уже сформулировано было нормальное для профессионального революционера отношение к труду:
А когда мне говорят о труде, и еще, и еще,
Словно хрен натирают на заржавленной терке,
Я отвечаю, ласково взяв за плечо:
А вы прикупаете к пятерке?
Я узнал поэта лишь во второй период, послереволюционный, когда он, с партбилетом в кармане, бодро и одушевленно направлял поэзию по коммунистическому руслу. В 1921 году прошла чистка партии, и Маяковский «объявил чистку современной поэзии». Это было пропагандное, не лишенное остроумия издевательство над поэтами, не осененными благодатью коммунизма. Я в то время был студентом Высшего технического. «Чистка» происходила в аудитории Политехнического музея. Публика была почти поголовно студенческая. Проводя «чистку» в алфавитном порядке и разделавшись по дороге с Ахматовой, которая будто бы в революции увидела только, что «все разграблено, продано, предано», Маяковский дошел до Блока, который незадолго до этого умер. «Маяковский, – пищит какая-то курсистка, – о мертвых либо хорошо, либо ничего». «Да, да, – говорит Маяковский, – так я и сделаю: скажу о покойнике то, что почти ничего собой не представляет и в то же время очень хорошо его характеризует. Жил я в то время, о котором идет рассказ, на Гороховой, недалеко от Блока. Собрались мы печь блины. Заниматься кухней мне не хотелось, и я пошел на пари, что пока блины будут готовы, я успею сбегать к Блоку и взять у него книгу его стихов с посвящением. Побежал. Прихожу к Блоку. Так и так, уважаемый Александр Александрович; высоко ценя ваш изумительный талант (вы уж знаете, я, если захочу, могу такого залить) и т. д. и т. д., вы бы мне, конечно, книжечку ваших стихов с посвящением. – Хорошо, хорошо, – говорит Блок; берет книжку своих стихов, выходит в соседнюю комнату, садится и думает. Десять минут, двенадцать минут… А у меня пари и блины. Я просовываю в дверь голову и говорю: „Александр Александрович, мне бы что-нибудь…“ Наконец написал. Я схватил книжку и бегом помчался домой. Пари я выиграл. Смотрю, что Блок написал: „Владимиру Маяковскому, о котором я много думаю“. И над этим надо было семнадцать минут думать!
То ли дело я: попросил у меня присутствующий здесь поэт Кусиков мою книгу с посвящением. Пожалуйста. Тотчас я взял „Все, сочиненное Владимиром Маяковским“ и надписал:
Много есть на свете больших вкусов и маленьких вкусиков;
Кому нравлюсь я, а кому Кусиков.
С поэтом я познакомился позже. Был он бесспорно талантлив. Был хамоват и циничен. Во время нэпа сочинял для советских торговых органов за мзду рекламные лозунги:
«Нигде кроме, как в Моссельпроме»,
«Прежде чем пойти к невесте, побывай в Резинотресте».
Но, увлеченный жанром, сочинял в этом же роде для друзей и знакомых:
Нечаянный сон – причина пожаров.
Не читайте на ночь Уткина и Жарова.
Уткина вообще не выносил. В доме поэтов Уткин читал свое последнее, чрезвычайно благонамеренное стихотворение:
Застлало пряжею туманной
Весь левый склон береговой.
По склону поступью чеканной
Советский ходит часовой.
Советского часового на берегу Днестра убивает стрелок-белогвардеец с румынского берега. Уткин топит белогвардейца в советском патриотическом негодовании.
Уткин кончил. Сейчас будет пора похлопать. Вдруг раздается нарочито густой бас Маяковского: «Старайся, старайся, Уткин, Гусевым будешь» (член ЦК Гусев заведовал в это время отделом печати ЦК).
В последний раз я встретился с поэтом в ВОКСе, куда зашел по какому-то делу к Ольге Давыдовне Каменевой. За границу на очередную подкормку поэта выпускали, но, экономя валюту, снабжали его, по его мнению, недостаточно, и поэт высказывал свое неудовольствие в терминах не весьма литературных.
Встречал я и Эйзенштейна, которого западноевропейские прогрессисты облыжно и упорно производят в гении. С ним я познакомился уже в 1923 году. Эйзенштейн в то время руководил Театром пролеткульта.
Взяв пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты», Эйзенштейн превратил ее в разнообразный балаган: текст к Островскому не имел почти никакого отношения, артисты паясничали, ходили по канату, вели политическую и антирелигиозную агитацию. Не только постановка, но и текст были Эйзенштейна. К сожалению, ничем, кроме большевистской благонадежности, текст не блистал. Повергая антисоветских эмигрантов, артисты распевали:
Париж на Сене,
И мы на Сене.
В Пуанкаре нам
Одно спасенье.
Мы были люди,
А стали швали,
Когда нам зубы
Повышибали.
А для антирелигиозной пропаганды на сцену выносили на большом щите актера, одетого муллой, который пел на мотив «Аллаверды»: