Он так заботился обо мне, мужчина в черном с точеным профилем.
Старательно, нежно, щедро. Я вытаращив глаза принимала его спокойные дары, которые походили на меня самое и ложились на сердце, душу и тело словно вторая кожа. Как вывороченная и потрескавшаяся от засухи земля, я пила его любовь и постепенно становилась собой.
Он смотрел на меня, и под этим взглядом я превращалась в гиганта.
Мы оба были гигантами, властвовавшими над миром. Вселенная казалась нам слишком маленькой. Мы разворачивали ее, как карту, и разгуливали по ней — всесильные, бесстрашные, нахальные, перескакивая от одной пещеры с сокровищами к другой. Мы не ведали скуки и усталости, в любую секунду были готовы сорваться с места. На опасности мы плевали. Мы были непобедимы. Нам принадлежала вечность.
— У тебя что, голова болит?
Он уехал на несколько дней. Я лежала в постели, со всех сторон окруженная его подарками — в его черной майке, еще хранящей запах горячих подмышек, с горлом, закутанным его черным шарфом, с телефоном в руке.
— Я вышлю тебе чек, купи аспирин…
Он возился со мной. Склонялся над моей колыбелью. Никогда не приходил с пустыми руками. Я стала его ребенком, его новорожденной малюткой, уютно укладывавшейся в его ладонях. Потом он брал меня на руки и превращался в другого человека, загадочного, иногда страшного, иногда мягкого, грубого или терпеливого, и увлекал меня за собой, открывая мне, пораженной, множественность моего «я». Он никогда не бывал тем же самым, как и я рядом с ним. Я постучала по дереву: пусть продлится это счастье. Пусть никто и никогда не обрежет ему крылья.
Вот что я хочу знать: как у тебя было с «другими»?
С женщинами, которых ты любил до меня.
Расскажи мне о них. Все расскажи. Я согласна разодрать себе грудь, обнажив сердце, лишь бы потом оно наполнилось гордостью за то, что я всех вытеснила, всех заменила.
Я склонилась к тебе и прошептала свой вопрос.
Ты лежал в постели. Обхватил руками мою голову и уставился на меня взглядом своих черных глаз. Заговорил громким голосом, рубя слова, как будто впечатывал их в мой мозг наподобие священных заветов на скрижалях.
— Ты первая. Первая, кого я люблю всеми силами души. Остальные были случайностью. Черновиком, который я выбросил. Сделкой, если хочешь. Я ждал тебя. И я не хочу говорить о других.
— Нет уж, не увиливай! Расскажи! Ты же знаешь, что я не расстроюсь.
— Я не желаю о них говорить! Я не ты, я не могу рассказывать все. И вообще, нечего тут рассказывать.
Я умоляла тебя, прижималась к тебе, обнимала обеими руками и обеими ногами. Я пыталась тебя разнежить, проникнуть к тебе в сердце и вырвать у тебя признание. Но ты только отмахнулся широким раздраженным жестом:
— Не будем об этом. Это не имеет никакого значения. Значение имеешь только ты, и тебе это прекрасно известно.
— Но мне интересно узнать.
— О чем узнать? О чувствах, которых больше нет? О том, что кануло в вечность и прочно забыто?
— Я просто хочу лучше узнать тебя. Мне хочется знать о тебе все. Каким ты был маленьким, как ходил в школу, как задувал свечки на торте в день рождения, как в первый раз увидел снег, как в халате открывал подарки на Рождество, как целовал в щечку маму, как учился плавать, как сидел за пианино и играл гаммы, как…
Ты сердито оттолкнул меня. Отодвинулся на другой конец кровати, скрестил на груди руки. Ты молчал, но я видела, что ты злишься. Я поняла, что ты мечтаешь обо всем этом забыть. От тебя повеяло ледяным холодом. Ты уставился в одну точку на стене, и в глубине твоих черных зрачков заплескалась злоба, от которой мне сделалось страшно.
— Обиделся?
— На что мне обижаться?
— Не знаю. Просто мне кажется, что в данную конкретную минуту ты меня ненавидишь.
— И ты так спокойно об этом говоришь? Так легко? Тебе что, все равно, люблю я тебя или ненавижу? Ты так в себе уверена?
Я кивнула головой и осторожно перевернула его на бок. Я же знаю, что ты любишь меня больше всего на свете. Когда ты прижимаешь меня к себе и ласкаешь, ты каждый раз заново создаешь мое тело, а я с каждым днем становлюсь в твоих объятиях все прекрасней. Я улыбнулась и легонько дунула на тебя, словно говоря: я тебя люблю, ты же знаешь, и только поэтому я хочу знать о тебе все. И я протянула тебе руку в знак мира. Ты схватил ее и вдруг притянул меня к себе с такой грубой силой, что я онемела. Ты притиснул меня к себе, улегся сверху и яростно вошел в меня. Я не реагировала — лежала молча, инертная, как кукла, которой все равно, что с ней делают. Тогда ты положил ладонь мне на лицо и отвернул его, чтобы не смотреть мне в глаза. Ты был словно одержимый, ты хотел впитать меня всю, сделать своей вещью, стереть с лица земли и превратить в субстанцию, слившуюся с твоей плотью. Потом, когда настал миг умиротворения и ты, по-прежнему не глядя на меня и ни слова не говоря, откатился в сторону, я закрыла глаза локтем и заплакала.
— Ты сделал мне больно…
Ты на меня не смотрел. Не обнимал. Только произнес чужим колючим голосом:
— Иногда я тебя ненавижу.
— Я тоже тебя ненавижу.
— Ну вот и хорошо. Мы квиты. Можешь уходишь, если хочешь. Я тебя не держу.
Ты был так холоден и спокоен, что я вздрогнула всем телом.
— Только потому, что я попросила тебя рассказать мне о своем прошлом? Значит, ты был так несчастлив?
— Прекрати рассматривать в лупу мое прошлое! Поняла? У меня нет прошлого! Что за идиотская сентиментальность! Что за манера всему на свете искать объяснение в прошлом! Ах, у тебя было несчастное детство? Ах, наоборот, счастливое? Ах, тебе наставляли рога? Вы, бабы, просто ненормальные, все вам надо изображать из себя сестер милосердия! Я не выношу, когда ты становишься такой, опускаешься до этого! Неужели ты не понимаешь, что мы с тобой переживаем настоящее чудо, светлое чудо, и я не желаю проводить никаких сравнений? Ничего ты не понимаешь, дура несчастная!
Я действительно не понимала. Что случилось? Из-за простого вопроса? Из-за того, что я захотела отступить на шаг назад и лучше узнать тебя, заглянув в твое прошлое? С того дня, как мы познакомились, ты держишь меня в камере-одиночке, которую сам и охраняешь, бдительный и суровый. Ты выспрашиваешь у меня все, задаешь тысячи вопросов, хочешь знать обо мне все, на руках носишь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой потратить ни гроша. Ты все сделал для того, чтобы наш роман превратился в тюрьму абсолютной монархии, в которой распоряжаешься ты один, единолично принимая решения. Я покорялась тебе, легко и счастливо, но стоило мне задать тебе вопрос — глупый вопрос влюбленной любопытной женщины, — как ты встал на дыбы и обернулся врагом. И категорически отказал мне в том, чем сама я щедро с тобой делилась.
Кому и за какие обиды ты мстишь?
Иногда в его голосе прорывались фальшивые ноты.
Передразнивая других людей, он начинал говорить не своим голосом. Объектом насмешек всегда становились женщины, за которых он говорил пронзительным фальцетом, так не шедшим к его крупному телу. Этот мерзкий писклявый голос, казалось, явился из какого-то другого мира, из повторяющегося ночного кошмара. Голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он изображал, превращались в нелепых и чудовищных марионеток, а он — в исходящее ненавистью злобное существо. Как будто он сводил с ними какие-то старые счеты.
— Послушай, а они правда ничего тебе не сделали, эти женщины?
— Нет, — удивленно отвечал он. — Они мне ничего не сделали.
Я заткнула уши, до того мне было противно. Это не он, это кто-то другой в его обличье.
— Похоже на Энтони Перкинса в «Психозе». Я боюсь этого голоса. Ужасно боюсь…
— Как ты могла такое сказать? Ты хоть соображаешь, что ты только что сказала? Нет, как ты могла?
Он снова обернулся холодной каменной статуей. Посмотрел на меня свысока, из неведомой дали. Отныне я — его худший враг.
— Никогда тебе этого не прощу!
Мы едим друг друга глазами. Я не отвожу взгляда.
Мы раскатились по разным концам кровати, сдвинули как можно дальше друг от друга свои подушки, подоткнули под себя одеяла, поплотнее забинтовавшись каждый в свое, — одним словом, соорудили себе по саркофагу, чтобы наши тела, которым не было никакого дела до наших ссор, случайно не соприкоснулись. Так мы и проспали всю ночь — разделенные его и моими словами.
На следующее утро мне на плечо легла его рука. Наклонившись ко мне всем своим крупным телом, он примирительно прошептал:
— Я больше так не буду…
— Да ради бога… Просто у меня впечатление, что ты ненавидишь этих женщин лютой ненавистью. Когда ты начинаешь говорить их голосами, мне кажется, что ты ненавидишь всех женщин вообще.
Он отшатнулся, испуганный, как ребенок, разбуженный страшным сном. Я обняла его, прижала к себе, принялась гладить и баюкать. Он успокоился, сам поражаясь, как далеко занесла его таинственная злокозненная сила.
Еще иногда…
Иногда он легонько облизывает конец указательного пальца и начинает медленно водить им по изгибу брови и чуть приоткрытому рту, из которого выглядывает язык. Мизинец при этом согнут, а сам он становится похож на ненормальную старуху, которая сидит перед зеркалом и наводит красоту. Я, вздрогнув, отвожу глаза. Видеть его в образе красящейся старухи — нет уж, увольте.
А иногда…
Иногда за столом он пытается забрать у меня нож и вилку и принимается командовать: открой рот, не болтай, жуй хорошенько. Ты — моя деточка, единственная моя детка, и ты должна меня слушаться. Он не спускает с меня выпученных глаз, которые, кажется, вот-вот выскочат из орбит и потекут кошмарной черной лавой. Мне страшно. Так страшно, что я роняю вилку и нож и покорно разеваю рот…
Иногда…
Иногда, когда мы занимаемся любовью, когда что есть сил накидываемся друг на друга, бросая в бой тяжелую артиллерию, чтобы больнее задеть, ранить, добить окопавшегося врага, он вдруг плюет мне прямо в лицо и выкрикивает самые грязные оскорбления, называет меня последними словами, принадлежащими ночной тьме и немыслимыми при свете дня. Он дрожит всем телом, его рот искажает гримаса, в подвижных бедрах, ритмично соприкасающихся с моими, затевают пляску тысячи бесов, его ругательства дождем падают мне на губы, грудь, живот, а потом, когда все кончится, на его лице появляется выражение бесконечного облегчения. Наконец-то, говорят его глаза, рот, губы и плечи, которые отпускает безумное напряжение.