Я была до тебя — страница 26 из 40

Вот я ей и отомстил.

Он покрывает мое распахнутое тело благоговейными поцелуями, заставляя меня чувствовать себя иконой, забытой в брошенном храме. Этими поцелуями он благодарит меня за то, что я отдаюсь ему без остатка, без условий и ограничений. За то, что отпускаю грехи, совершенные не со мной…

Я вытираю лицо, заворачиваю в измятую белую простыню свое помертвевшее тело и вдруг ловлю себя на мысли, что эта неслыханная грубость адресована вовсе не мне. Она берет начало в том прошлом, о котором я ничего не знаю, но с которым так жажду познакомиться.

Кто же эта женщина, так его измучившая? Что между ними было? Что это за призрак, возникающий снова и снова и подпитывающий его мстительную жестокость?

Между тем враг никуда не делся. Он затаился и выжидает.

Все-то он видит, все замечает, за всем следит. И ничего не спускает. Да он псих, натуральный псих, твердит враг. Глубоко порочный психопат. Развратник. На фиг он тебе сдался?

Нет, только не на этот раз, еле слышно отвечаю я, только не на этот раз. И вообще, больше ты меня голыми руками не возьмешь. Если разобраться, я и сама иногда передразниваю людей, их голос и походку. Мне случается в порыве страсти изобразить из себя отвязную куртизанку. Я бормочу скабрезности, чтобы подхлестнуть желание, сотворить запретный мир, в котором все — преступление, наказание и искупление. Физическая любовь для того и существует. Чтобы выволочь на свет божий всю грязь, отмыться от нее и заново родиться на свет — чистеньким, как только что отчеканенная монетка. Тебе этого не понять, ты вечно занят своей бухгалтерией, все подсчитываешь и взвешиваешь. А мы просыпаемся по утрам счастливыми — оттого, что хотя бы на одну ночь позволили своим телам перенестись в другой мир. Запретный мир, наш общий мир — мой и его. Тебе известно, что там намного легче дышится? Даже если на первый взгляд кажется, что там довольно-таки удушливая атмосфера… Даже если временами там отчетливо пованивает.

Это просто один из приемов, позволяющих освободиться, обнажить свои самые глубокие и самые воспаленные раны, выпачкаться в их гное и тем самым прийти к исцелению. Это тайная история любовников, которую нельзя рассказывать вслух, потому что любые слова для нее слишком мелки, куцы, фальшивы, низки и раболепны. Это история двух безумств, что сплетаются воедино и шепчут друг другу на ухо признания, словно две давно разлученные подруги. Это безмолвное всепоглощающее сострадание, доступное только телам, которые одни могут говорить на его языке. Каждый впускает в себя отчаявшуюся жестокость любовника или любовницы и внимает повести о его или ее потаенной боли. Впитывает эту боль своей плотью и отдает себя на растерзание — до крови, если надо, до смертной муки.

Ха-ха, отвечает враг. У него уже наготове новые аргументы. А этот его бзик — прикидываться старухой? Обрати внимание, он ведь проскакивает у него в самых невинных жестах. Тебе это не кажется странным? Зло спрятано гораздо глубже, чем ты можешь и хочешь себе представить.

Я молчу.

Потом отвечаю: у меня тоже есть свои бзики. Например, я часто веду себя мужиковато. У меня мужская походка и привычка засовывать руки в карманы. Я ношу грубые ботинки. Ковыряю в носу, ругаюсь, ору, если надо, могу подраться. И, если мне понравится какой-нибудь парень, не боюсь смотреть ему прямо в глаза.

Он больше не пытается меня убедить. Он выжидает.

Я тоже выжидаю. Я твердо решила с ним покончить.

Я решила влюбиться. По-настоящему. Хочу любить другого человека. Пусть занимает мое пространство. Пусть проникает мне в душу.

Чтобы обрести счастье, требуется много смелости.


Она научила нас быть вежливыми.

С соседями, незнакомыми людьми, продавцами, знакомыми людьми, большими и маленькими начальниками. Все они могут пригодиться. Для чего? Этого она нам не объясняла. Только твердила без конца, что жизнь — борьба, а значит, нельзя пренебрегать ни одним союзником и лучше заручиться их поддержкой — на всякий случай. Я же о вашем будущем пекусь, ради вас пресмыкаюсь и кланяюсь направо и налево. Здравствуйте, мадам Женевьева, добрый день, месье Фернан, как поживаете? Какое миленькое платьице, какая красивая шляпа, ваш старший сынок — просто чудо. И учится на отлично. Ровесники с моей старшенькой. Надо им иногда разрешать погулять вместе.

Мы, дети, не задавали вопросов. Наверное, она права. Жизнь — штука сложная, лучше уж подстраховаться. Что нам, трудно показать себя паиньками? Мы походили на подсолнухи, которые раскрываются на солнце и сворачивают лепестки по ночам. На людях мы всегда держались чинно, скромно улыбались, не позволяли себе никаких вольностей. О нас ходила молва — ах, какие дети! Безупречно воспитаны, а до чего вежливые! Образцовая семья. Все как один — приветливые, аккуратно одетые, причесанные. Никаких отклонений — ни во внешнем виде, ни в поведении. Не дети, а загляденье. Она шагала во главе семейной процессии с видом увенчанного заслуженной славой генерала. Таким путем ей удавалось урвать то скидку в прачечной, то бесплатный прием у детского врача, то поношенное пальто с капюшоном, то пару лаковых туфель, летом — пучок-другой салата, осенью — куропатку, старый телевизор, контрамарки на откидные места в оперу, стажировку для старшего сына, приглашение на чай к престарелой тетушке, у которой «кое-что есть», пригласительные билеты на бал для двух старших детей, срочно нуждавшихся в том, чтобы их ввели в хорошее общество.

В своем попрошайничестве она выглядела даже трогательно.

Она хотела, чтобы другие, все без исключения, придерживались о ней самого лучшего мнения, любили ее и без конца приглашали в свои богатые дома. Она не желала довольствоваться крошками с их роскошного стола — нет, она жаждала стать в их компании своей. Чтобы они помогли ей найти работу, мужа, признание. Обрести социальный статус. Она больше не могла оставаться неизвестно кем — серым муравьем, таскающим на спине непосильный груз. Ей надо было, чтобы на нее смотрели, к ней прислушивались, отвели ей подобающее место. Для этого требовалось завести богатых и могущественных покровителей либо, за неимением лучшего, заняться мелким интриганством. Она двигала нас, как фигуры на шахматной доске, ибо спасение могло прийти и от одного из нас. Каждое воскресенье она предпринимала вылазки в общество — так назывались походы в гости в приличные семьи, куда нам следовало внедряться. Проделывала она все это с самым непринужденным нахрапом.

Но вечером, закрывая за собой двери дома, мы оставляли все эти финтифлюшки за порогом. Снимали хорошую одежду, забывали вежливые слова и стирали с лиц благовоспитанные улыбки. Она не скрывала, как устала задень. Машинально обдирая красный лак с ногтей, орала: шевелись, скорее, мне некогда с тобой возиться, сам разбирайся, делай то, делай это, заткнись, живо, в ванную! в постель! спокойной ночи! Потом окидывала взглядом свое хозяйство и тяжело вздыхала. Жизнь к ней несправедлива. И тут же давала волю злости, поднимавшейся к горлу желчной волной и всегда направленной на главного виновника всех бед — нашего отца.

Подобные ей трудолюбивые и упорные серые муравьишки, каждый день, словно заведенные, шагавшие одним и тем же маршрутом, не внушали ей ничего, кроме высокомерного презрения. Она не испытывала к этим бедолагам никакого сочувствия, хотя они практически ничем не отличались от нее самой. Она высмеивала их неумение «блеснуть», «выделиться», «сделать карьеру». Бесконечно ссорилась с братьями и сестрами, которые довольствовались скромной долей и хлебом насущным. Издевательски отзывалась о коллегах. Напускала на себя снисходительный или фальшиво сочувственный тон, рассказывая о муже одной и детях второй, хаяла их убогие четырехкомнатные квартиры в непрестижном пригороде и их подержанные автомобили. Если она и продолжала с ними общаться, то с единственной целью — лишний раз убедить себя, насколько она их всех превосходит. Величием души, красотой, умом. Но главное — честолюбием.

Мы с братьями и сестрой все повторяли за ней. Дома мы не разговаривали, а лаялись. Не играли, а дрались. Так у нас было заведено. Спасение всегда приходило извне; предательство, сведение счетов, ссоры и раздражительность оставались неизменной принадлежностью родного дома.

— Может, именно поэтому у меня нет дара легко сходиться с людьми. Стоит кому-нибудь подойти ко мне слишком близко, как я ощериваю клыки. Не верю, что кто-то может желать мне добра. Вот и защищаюсь, прячусь в скорлупу и выставляю иглы.

Я рассказывала тебе все это, чтобы ты знал и понимал меня. Это и есть начало близости, заметила я тебе. И я еще ни с кем этим не делилась.

Мы зашли в чайную. Я замерла перед тележкой с десертами. Какой выбор — и тающее во рту женевское полено, и хрустящие миндальные пирожные… Глаза разбегались от обилия взбитых сливок, мраморного шоколада и фруктового желе. Ты тут же сделал официантке знак рукой: мы хотим попробовать все. Тащите все, что есть, мы все съедим, хоть несколько полных блюд, да не забудьте ложечки, поставьте дополнительный стол, а если надо, и два! Она изумленно смотрела на тебя. Ты занервничал и повторил заказ сухим тоном, не допускающим возражений. Она его исполнила.

— А у вас дома? Как было у вас?

Ты на миг задумался, потом потряс головой: нашла, о чем говорить.

— Да как… Обычная семья. Родители очень обо мне заботились. Особенно мать. Я был единственным ребенком…

— А мать у тебя какая?

— Мать как мать. Да мне и рассказывать-то нечего. Я плохо все это помню. И не очень люблю распространяться на эту тему.

— Почему?

— Да потому что это банально.

— Детство не может быть банальным.

— Мое было. Давай о чем-нибудь другом, а?

Я услышала в твоем голосе те же властные интонации, которые ты использовал, обращаясь к официантке, и замолчала. Я ничего о тебе не знаю. Открыла рот, чтобы задать следующий вопрос, но ты мне его заткнул. Буквально — хозяйским жестом приложил ладонь к моим губам. Держал крепко, не собираясь отпускать. Все — я лишена возможности говорить, дышать и даже поворачивать голову. Все, готова — ты поймал меня своей горячей рукой.