Я была хорошей женой, но после развода буду плохой бывшей — страница 20 из 33

А я почему-то молчу. Только перила балкона сжимаю до боли в суставах.

Позволила думать?

Позволила думать, что он имеет право на любовницу и отношения на стороне? Меня пробивает короткий озноб до костей.

Да, позволила.

Наверное, надо быть сегодня ночью откровенной и честной, чтобы мне и Паше освободиться. Я… сейчас чувствую его усталость, и сегодняшние наши провокации друг для друга, наверное, были последними вспышками той любви, которая нас столкнула.

— Позволила, — тихо отвечаю я.

Паша замирает в удивлении. Он все же не ждал от меня честности. Да я сама ее не ждала. Я даже не моргаю и лишь тяжело сглатываю.

Я захожу обратно в спальню, закрываю дверь.

Забираю с подоконника бутылку молока. С кровати подхватываю теплый халат и выхожу в коридор.

Обиды нет.

Ревности нет.

Гнева нет.

Я внутри — пустая, а значит, готова к правде, которую нам с Пашей стоило проговорить несколько лет назад.

Но мужья и жены так боятся быть честными друг с другом, а страх уходит лишь тогда, когда уже нечего терять.

Выхожу на крыльцо. На верхней ступени сидит Паша и смотрит на ночное небо.

— Они же мертвые…

— Кто? — испуганно спрашиваю.

— Звезды, — Паша пожимает плечами, — они же дохреллион лет назад погасли, а… мы любуемся ими.

38

— Ты никогда не любила пить молоко, — говорит Паша, когда я делаю несколько крупных глотков из бутылки.

Оно сладковатое, жирное, густое. Обволакивает весь рот.

Выдыхаю и протягиваю бутылку Паше:

— Теперь люблю.

А почему не любила?

Потому что у меня в семье было не принято пить обычное молоко. Оно могло быть добавлено в кофе, чай, в выпечку, но пить чистое молоко? Да ещё и с горла?

Фу! Отвратительно! Так пьют только деревенщины! И мы же не телята, чтобы пить вот так просто молоко без причины.

— Будешь, нет? — спрашиваю я.

Павел забирает у меня бутылку, прикладывает горлышко к губам, и я вижу, как по его опухшему лицу пробегает судорога боли.

— Господи, Паш, ты зачем на драку согласился?

— А почему нет?

Он делает ровно три глотка.

— С такой же причиной ты мне и начал изменять?

— Да, — отвечает он. — А какая у тебя была причина динамить меня?

Я открываю рот, но он вскидывает руку:

— Только давай без этого нытья о том, что у тебя проблемы со здоровьем.

— Это не нытьё.

— В любом случае этих проблем у тебя не было два-три года назад, — Павел щурится. — Ты начала от меня морозиться задолго до твоих проблем с гормонами.

— Я не хотела, — пожимаю плечами, — тебя.

Убийственная честность, которую я могу позволить только сейчас. И она не обвиняет, не оправдывает.

— После сорока для женщин это нормально, — я улыбаюсь, и эта улыбка — просто сокращение мышц на лице.

Павел хмурится и не спешит кричать мне, что за глупости я говорю. Что я придумала какую-то ахинею, ведь в сорок лет женщины ещё ого-го и а-га-га, но наши матери, пусть и недолюбливают друг друга, одинаковы в своём мировоззрении, которое они и нам транслировали: бабий век короток, и после сорока женщина медленно, но верно теряет привлекательность, сексуальную энергию, и она должна оставить постельные утехи.

А ещё это неприлично для женщины в определённом возрасте быть зацикленной на сексе… Да и вообще, когда дети выросли, нужно отлучать мужа от себя, чтобы нервы не мотал со своими приставаниями.

Может быть, по крови я не дочь моей матери, но… она меня воспитывала. Она вдалбливала в мою бедовую голову многие истины, которые оказались ложными.

— После сорока можно задуматься уже о раздельных спальнях, — говорю я Паше. — А то… сон становится чутким, а храп и пердёж уже не радуют, а не дают спать.

— Я не храплю, — Паша щурится.

— Ты в этом так уверен? — улыбаюсь шире.

— Я не храплю, Мира, — вот сейчас Паша возмущён.

— Бывает, что похрапываешь, — приближаю своё лицо к опухшей морде Павла, — бывает, Паша.

— Мой отец тоже говорил про раздельные спальни, — Паша пытается прищуриться через боль, — про пердёж он так открыто не говорил, как твоя мать… но сказал, что зачем лишний раз смотреть, как жена…

— Что?

— Как жена разглядывает в зеркале морщины и выдёргивает волосы из носа.

— Я никогда не выдёргивала волосы из носа при тебе, — теперь возмущённо ахаю я. — Да и что в этом такого?

— Да тебя мой храп, оказывается, превратил в бревно! Хотя я вот совершенно не вижу проблемы в милом похрапывании любимого мужа.

— Может, ты просто уже не был любимым?

Молчание. Я жду, что Паша взорвётся праведным гневом и яростью на моё жестокое предположение.

— А я тебе говорил, Мира, — его лицо ещё на сантиметр ближе. — Я же тебе об этом и говорил.

— Если бы ты меня любил, то сам бы вызывался выдёргивать мои волосы из носа… — шепчу я и хмыкаю с вызовом.

— Я бы тебе ещё какой-нибудь золотой пинцетик подарил с… — он тянется ко мне и аккуратно убирает волосы, открывая ухо, на котором висит рубиновая капля, — с рубинами.

Один глаз у него полностью заплыл, а второй прожигает во мне дыру.

— Ты сейчас серьёзно про пинцет, Паша?

— Леди должна изысканно выдёргивать волосы из носа. Разве нет? — усмехается. — Но тебе бы опять не понравился мой выбор подарка.

— И с пинцетом я бы была справедлива в своём недовольстве, — отмахиваюсь от его руки и забираю бутылку молока.

— Если бы любила, то была бы довольна и оценила бы старания мужа, который у какого-нибудь итальянского ювелира заказал бы изысканный пинцет… Кстати, брови-то ты подщипываешь, — Паша посмеивается, — каким-то простеньким невзрачным пинцетом. Ты его поменяла?

— Вот же прикопался к моему пинцету! — повышаю голос.

— Да надо было тебе и подарить нормальный пинцет! — гаркает на меня несдержанно Паша. — И посмотреть на твоё недовольное лицо… И знаешь, тебе бы пришлось пользоваться этим пинцетом, — шипит мне в мой сердитый профиль, — чтобы убедить меня, какой я очаровательный подарок подарил.

Я поджимаю губы и вижу себя у зеркала в спальне с золотым пинцетом, инкрустированным кровавыми рубинами. Подношу кончик пинцета к левой брови, подцепляю жёсткий волосок и ловлю в отражении взгляд Павла, который лежит на кровати и чешет бубенцы под одеялом. Зевает во весь рот с громким звуковым сопровождением. И с удовольствием причмокивает.

Романтика, мать его!

Я аж вскакиваю и зло присасываюсь к бутылке молока.

— Что ты так разнервничалась из-за пинцета?

— Дело не в пинцете, — я оглядываюсь и вытираю рот тыльной стороной ладони. — Знаешь, может, если бы я чуть позже узнала о Божене, то мне было бы лень скандалить. Ведь в какой-то момент мне стало лень с тобой о чём-то важном для меня говорить. Например, о том, что мне не нравилось, когда ты лез ко мне целоваться с утра, не почистив зубы. Проще было перетерпеть. Божена могла быть равна для меня не свежему дыханию, которое можно перетерпеть.

— Значит, мне надо сказать моей маме спасибо, — Паша не отводит от меня взгляда. — Лучше быть в разводе с тобой, чем быть каким-то недоразумением, которое надо перетерпеть.

39

— Да поздно уже, — вздыхает Паша, когда я ему протягиваю пакет со льдом.

я тоже вздыхаю, а после… одной рукой придерживая бывшего мужа за затылок, я прижимаю лед к его опухшей роже. Он аж вскрикивает. С громкими матами.

— Какой ты неженка, Паша, — хмыкаю я.

— Больно, Мира, — рычит он.

— Сам подставился, — прижимаю лед к лицо Паши сильнее. — ты же видел, что таким кулаком, как у Вани, можно сваи забивать.

Моим пальцам тоже больно от холода, но я терплю. Мне эта боль нужна, чтобы напомнить — я еще жива.

— Ты можешь так не давить… — шипит Паша. — какая ты у меня нежная кошечка… аж плакать хочется…

Убираю пакет со льдом и заглядываю в уцелевший взгляд Паши. Другой совсем заплыл.

— Нежная кошечка у тебя теперь Божена.

— Теперь она тоже будет бывшей женой, — хмыкает Паша самодовольно, и опять рычит от боли, когда я припечатываю пакет со льдом в его рожу.

— Как я могла столько лет с тобой прожить?

— Любила, — бубнит под пакетом Паша. — А как меня такого не любить-то было?

И непонятно, он сейчас смеется или плачет от боли.

— Любила, — соглашаюсь я. — Так любила, что аж сама не верила в свое счастье.

Грустно.

Я вроде помню, как Пашу любила и как сердце колотилось, но все эти воспоминания покрыты пылью тоски и разочарования, которое поселилось в сердце после… да, наверное, после двадцати лет брака все начало скатываться к молчаливым вечерам и к желанию повернуться спиной, когда ложились спать.

— Справедливости ради, я тоже любил. Такой же тупой, как Ваня был.

— Зато сейчас ты умный. Рога наставили, а ты и рад, — цыкаю, — все, давай сам держи пакет. У меня рука замерзла.

Паша сменяет мою руку, и я прячу замерзшую ладонь в подмышку. Сажусь за кухонный стол рядом с Пашей.

— Я думала… Думала, а был бы толк, если бы два года назад ты сказал, что хочешь развестись… Сказал бы мне, а не своей маме… — я кисть почти не чувствую. — Не было бы толка. Я бы невероятно оскорбилась, поругалась, заявила бы, что ты с жиру бесишься и что у нас ведь все хорошо…

— Ну, мне мама примерно то же самое сказала, — Паша отвечает спокойно, — что я лишь подниму скандал, а есть ли в нем смысл?

— Если так… то когда был тот момент, который все определил? Тот момент, когда мы могли…

А вот тут и самая главная проблема для все семей и брака.

Не существует того самого момента, когда можно все предотвратить и осознать. Семьи к разводам идут годами. Медленно и верно.

А потом… раз и все ломается, потому что ничего не осталось.

Мы просто... перестали друг друга видеть. Слышать. Перестали замечать, что «всё хорошо» — это не про тишину за ужином и спину в постели.

Это про... про желание что-то сказать. Про желание коснуться просто так. А у нас это желание усохло. По чуть-чуть. Каждый день по чуть-чуть.