Ряды фонарей и серые фасады домов проплывают, как декорации дешевого спектакля.
Пешеходы — смазанные пятна цвета: красный плащ, синяя куртка, черный зонт. Деревья в парке — темная, колышущаяся стена.
Скорость заставляет мир за стеклом расплываться, терять четкость.
— Твой отец… — Паша снова говорит, его голос звучит ближе, будто он наклонился. Я чувствую его взгляд, тяжелый, изучающий, скользящий по моему профилю. Он бросает быстрый, цепкий взгляд в зеркало заднего вида. — Зачем он к нам прицепился? — настороженность, смешанная с привычным недоверием к моему отцу.
— Похоже, — выдыхаю я наконец, голос звучит чужим, плоским, — похоже, он собрался умирать, Паш.
Слова висят в воздухе, тяжелые и нелепые. Паша резко поворачивает голову ко мне, потом также резко смотрит на дорогу. Его пальцы сжимают руль крепче, костяшки белеют.
— Что? — Он не понимает.
— Не знаю, — шепчу, глядя на свои руки, сжатые на коленях. — Я так чувствую.
Паша молчит. Только постукивает указательным пальцем по кожаному ободу руля. Тук. Тук. Тук. Ритмично, почти гипнотически. Потом он качает головой, все еще глядя вперед.
— Да уж… — произносит он на выдохе. — Он и мне показался странным.
— Я не хочу его хоронить, Паша, — вырывается у меня, и голос вдруг дрожит, предательски. Я сжимаю губы, чтобы остановить эту дрожь. — Он же… он же должен быть вечным. Вредным, гадким, вечно недовольным стариканом, который всех достает и доживает до ста лет! А то и до ста двадцати! Чтобы все страдали, ненавидели его тихо, а он… бодрился!
Слезы подступают к горлу, горячие и соленые. Я резко наклоняюсь, роюсь в сумочке, сбрасывая на колени кошелек, ключи, пачку салфеток.
Надо позвонить маме. Причина в ней.
— Звоню маме, — отвечаю я, нащупывая прохладный корпус телефона. Пальцы дрожат. Набираю номер. Вслушиваюсь в гудки. — Наверное, они поссорились.
— Твои родители умеют ссориться? — усмехает Паша, но он тоже обеспокоен
Каждый — как удар маленького молоточка по виску.
Ту-ту… Ту-ту…
— Алло? — Голос мамы. Спокойный. Ровный. Ни тени удивления, беспокойства, интереса.
Как обычно
— Мам, что у вас с отцом случилось?
Пауза. Короткая, ледяная.
— Мира, — голос Виктории звучит как стальной прут, обернутый бархатом, — перед тем как задавать такие вопросы, стоит поздороваться с мамой. Где твои приличия?
— Доброе утро, мама, — выдавливаю я.
— Доброе утро, дочка, — отвечает она, и в ее тоне — удовлетворение от соблюденной формальности. — Я тебя слушаю.
Я снова делаю глубокий вдох.
— Похоже, па собрался умирать, — говорю прямо. — Приехал ко мне. Сейчас… — глотаю ком в горле, — сейчас он вместе со мной и Пашей едет. На встречу. С той… кто меня родила.
На той стороне тишина. На секунду. Потом — короткий, злой, сухое хмыканье
— Это его право, — звучит голос мамы, и в нем впервые за весь разговор появляется что-то живое — язвительность, ледяная и острая, — искать утешения у старой шлюшки, — она делает паузу, и я слышу, как на фоне звенит ложка о фарфоровую чашку. — Не переживай. Он, как всегда, приползет обратно. К вечеру. Усталый и… умиротворенный.
Сердце колотится где-то в висках. Шепчу, почти не надеясь быть услышанной, но не могу не спросить:
— Мам… — голос предательски срывается на тон ниже. — А что если… если в этот раз он не приползет обратно?
И я понимаю одну четкую истину брака моих родителей: помрет папа, и мама — за ним.
— Думаешь, его последней любовницей будет смерть? — спрашивает ехидно мама, но я все же слышу в ее голосе дрожь, которую может услышать только женщина.
Я сбрасываю звонок и прижимаю кулак ко лбу. Паша рядом шепчет:
— Дети и в сорок пять страдают от отношений родителей, — сжимает руль крепче.
— Паш, они меня всегда бесили и раздражали… А теперь я… — смахиваю слезу, — я… не знаю… Я как маленькая девочка… хочу их… помирить?
47
За окном плывут унылые серые коттеджи северного пригорода. Мы почти приехали. Адрес горит в телефоне, как угроза.
Я поворачиваюсь к Паше. Он все также крепко сжимает руль.
— Паш, — голос звучит тише, чем хотелось. Он смотрит на меня, отрывая взгляд от дороги на секунду. В его уцелевшем глазу — настороженность и… тревога, — когда мы остановимся… Останься с моим папой.
Паша резко сворачивает в карман и бьет по тормозам перед знаком «Парковка», хотя машин нет. Внедорожник кренится вперед. Ремень врезается в грудь.
— Я должен быть с тобой, — поворачивается ко мне полностью. — ТЯ обещал твоей маме быть с тобой.
Его голос крепчает, становится жестче. Он выключает зажигание. В салоне воцаряется гулкая тишина, нарушаемая только тиканьем остывающего двигателя. Запах кожи сидений, его одеколона с нотками черного перца становится резче.
— Ты должен быть с папой, — говорю я. Вижу, как Паша сжимает челюсть. — Он… он сейчас как раненый зверь. Сбитый с толку. Ему нужна… не я сейчас. А ты. Не как зять, не как враг… а как мужчина.
— Как мужчина, который тоже изменял жене? — хмыкает он.
— Да, — отвечаю я. — Как его молодое отражение. ты вышел из этой игры, а он нет и… ты ему нужен.
Паша смотрит на меня. Молчит. Его взгляд скользит по моему лицу, ищет слабину, неуверенность. Не находит. Видит только усталую решимость. Он тяжело вздыхает.
— Черт… — бормочет он, отворачиваясь. Стучит кончиками пальцев по рулю. — Не нравится мне это все, но… я понял о чем, ты.
Открываю дверь. Холодный, влажный воздух с запахом мокрого асфальта и прелых листьев бьет в лицо. Шаг на землю. Ноги слегка подкашиваются, будто ватные. За спиной хлопает дверь.
Позади Пашиной машины паркуетс папин «мерс».
Дверь тоже открывается. Отец вылезает медленно, опираясь на косяк.
н оглядывается, его глаза цепляются за меня, потом переходит на Пашу, который решительно шагает к нему.
Отец выпрямляется, пытаясь вернуть себе хоть тень былой властности, но поза кривая, неуверенная. Паша подходит, что-то коротко говорит, кивая в сторону дома через дорогу. Отец мрачно слушает, его лицо — каменная маска, но я вижу, как дрогнул уголок его тонко поджатых губ.
Через дорогу меня за высоким глухим забором ждет двухэтажный кирпичный дом.
Сердце колотится где-то под ребрами, глухо и часто. Делаю шаг к проезжей части. Ни машин. Тишина. Только где-то далеко лает собака.
Решительно перехожу дорогу. Подхожу к железной калитке калитке, выкрашенной в красный цвет. Пальцы дрожат, когда тянусь к домофону.
В этот момент калитка со скрипом распахивается внутрь.
Я отшатываюсь.
На пороге стоит женщина. Тощая. Высокая, но сутулая.
Лицо покрыто паутиной мелких, но четких морщин, особенно вокруг рта и глаз — будто прожито каждый день был вырезан ножом.
Кожа серая, землистая, тонкая. Глаза — блеклые, водянисто-голубые, смотрит настороженно, с немым вопросом. Седые волосы коротко подстрижены. Я теряюсь от ее недоуменного взгляда.
Никакая искра “мама-дочка” между нами не пробегает.
За ее спиной маячат двое подростков. Мальчик лет четырнадцати, худой, прыщавый, в слишком большом спортивном костюме. Девочка помладше, лет двенадцати, с косичками, выходит за территорию дома и встает рядом с той, кого я могла называть мамой.
— А вы кто такая? — голос у нее хрипловатый.
Я открываю рот. Ни звука. Горло сжато ледяным обручем. Шок. Страх. Отчаяние. Все смешалось в один клубок под ложечкой.
— Женщина! Вы кто? Что вы тут третесь возле моего дома? — ее голос резко повышается, становится визгливым, скандальным. Она машет костлявой рукой, будто отгоняя назойливую муху. — Моих внуков пугаете! Уходите! Сейчас! А то я зятя позову…
Заглядывает за калитку.Кричит, надсадно, зло:
— Лешь! Выйди, пожалуйста! Тут какая-то странная баба стоит! Что-то от меня хочет! Может, опять эти… свидетели иеговы? Или опять втюхать какую-нибудь ерунду по скидке лезут! Выйди!
К нам, шаркая ногами, выходит мужчина. Лет пятидесяти. Грузный, с большим пивным животом, наливающимся поверх треников. Лицо одутловатое, красное. На нем грязная майка-алкоголичка с каким-то стершимся логотипом. Он сердито хмурится.
Загоняет подростков за калитку резким жестом: «Марш домой!»
Потом поворачивается ко мне, засовывает руки глубоко в карманы треников. Стоит, расставив ноги, мрачно оглядывая меня с ног до головы. — Кто такая? Чего надо-то?
Бессмыслица. Полнейшая.
Что я хотела здесь найти? Признание? Раскаяние? Кусочек «настоящей» матери? Да между нами — пропасть. Пропасть времени, жизней, выборов. Одна кровь — это просто биология, случайность.
Моя мать — Виктория. Да, холодная. Да, отстраненная. Да, воспитывавшая меня сомнительными методами замкнутого терпения и скрытой боли.
Но она от меня никогда не отказывалась. Даже в тот момент, когда я кричала и швыряла ей в лицо тест ДНК.
Она любила и любит. Своей странной, кривой, но любовью. И эту любовь я понимаю, осознаю ее ценность только сейчас, глядя на эту блеклую старуху, которая спокойно жила все эти годы, рожала новых детей, нянчила внуков и… ни о чем не жалела.
И совсем не искала меня.
Слабая, горькая улыбка сама трогает мои губы. И тут… во мне что-то щелкает. Прямо как у мамы. Как будто ее стальная пружина, годами сжатая внутри меня, вдруг распрямилась. Я чувствую, как подбородок сам собой приподнимается. Как плечи расправляются. Как голос, еще секунду назад дрожащий, становится ровным, холодным, стальным. Голосом Виктории Петровны.
— Ой, бабулечка, что вы так разнервничались? — говорю я четко, с легкой, язвительной ноткой удивления. — В вашем-то возрасте? А то еще давление скакнет. Нехорошо.
Женщина аж подпрыгивает. Глаза ее расширяются. Она открывает рот, наверное, чтобы выкрикнуть поток брани.
— Тьфу ты! Да я тебя…!
Но я уже перебиваю ее, спокойно, с той же ледяной вежливостью, что так бесила меня в маме:
— Вообще-то, стоило бы быть повежливее к незнакомым людям, — хмыкаю. — А то если незнакомые люди тоже начнут нервничать… мало не покажется.