Я медленно, нарочито неспеша, разворачиваюсь. Оглядываюсь по сторонам — машин на дороге нет.
И плыву. Спокойно. С достоинством.
— …какая-то сумасшедшая! Ходят тут всякие! — доносится визгливый голос. — Я сейчас полицию вызову! Вот! Иди, иди!
Подхожу к отцовскому «мерсу». Они стоят рядом – Паша и отец. Как два столба. Напряженные. Угрюмые. Паша смотрит на меня вопросительно, с тревогой. Отец – куда-то в сторону, в пустоту, лицо каменное, но уголок глаза подергивается.
Я приваливаюсь спиной к холодному, гладкому капоту «мерса». Скрещиваю руки на груди. Пахнет горькими выхлопными газами и холодным металлом. Вздыхаю. Глубоко. Так, что аж ребра болят.
— Самый злейший враг, па… — говорю я тихо, глядя на трещину в асфальте у своих ног. — Даже для самого отвратительного подлеца… Это время. — Поднимаю взгляд на отца. Он медленно поворачивает ко мне лицо. В его глазах – пустота и какая-то бездонная усталость. — Когда-то ты был молодой. Сильный. Красивый. Когда-то… эта морщинистая бабка… — киваю в сторону дома через дорогу, — …тоже была молодой. Сочной. А сейчас… — Я делаю паузу. Воздух кажется густым, тяжелым. — …вы оба старые. Неприятные. Жалкие. Слабые.
Отец смотрит на меня. Молчит долго-долго. Потом его губы, тонкие, бескровные, шевелятся.
— Да… — выдыхает он хрипло. Голос – как шелест сухих листьев. — Ты права. Жалкие и слабые.
Он снова смотрит в пустоту. Я вижу, как его веко дрожит. Как кадык резко дергается. Я быстро отворачиваюсь, притворяюсь, что поправляю прядь волос, и тыльной стороной ладони смахиваю слезу. Горячую. Соленую.
Больше не могу стоять здесь. Толкаюсь от капота. Торопливыми шагами иду к Пашиному внедорожнику.
Паша следует быстрым шагом за мной. Не говоря ни слова, он хватает меня за руку выше локтя, резко, почти грубо, притягивает к себе. Я упираюсь лицом в его грудь.
Запах ткани, его тепла, его пота, его одеколона…
И все. Все, что копилось – за отца, за маму, за себя, за эту жалкую бабку через дорогу, за всю эту бессмысленную, жестокую круговерть жизни – вырывается наружу.
Я плачу. Тихо. Глухо. Сотрясаясь всем телом. Плачу обо всем. Об отце, о маме, о себе, о Паше.
— Я рядом, Мира, — Паша прижимается щекой к моей макушке. — Рядом…
48
Ветер швыряет мне в лицо колючую пыль.
Я стою рядом с Александром, у его «мерса», и чувствую, как напряжена его рука под дорогим твидом пиджака, когда мягко, но настойчиво удерживаю его рядом.
Мира уже на той стороне дороги. Ее фигурка у красной калитки кажется хрупкой и одинокой.
— Ты должен быть с ней, — хрипит Александр, пытаясь вырвать руку. Его глаза, желтоватые и мутные, впиваются в спину дочери. — Она там одна! Иди к ней!
— Сейчас я должен быть здесь, — говорю я ровно, не отпуская его локоть. Чувствую под пальцами тонкую кость, дрожь, идущую изнутри. Как будто держу не человека, а мумию, что ожилла. — Рядом с вами. Мира попросила…
Он замолкает. Его дыхание — прерывистое, с присвистом. Он больше не рвется вперед. Просто смотрит. Как завороженный. Как обреченный.
Вот калитка со скрипом распахивается. И появляется… она. Тощая, высокая, сутулая.
Серая кожа, обтянувшая острые скулы, короткие седые волосы, торчащие неопрятно.
Лицо — карта прожитых неудач, каждая морщина — глубокий шрам.
Ничего. Ничего от той женщины, которую, наверное, когда-то видел Александр. Ни тени былой привлекательности, того огня, что мог сводить с ума женатых мужчин. Обычная бабка. Измученная, злая, с визгливым голосом, который ветер доносит обрывками:
— ...сейчас зятя позову!
Я смотрю на нее. Потом перевожу взгляд на Александра рядом. На его седую, еще густую, но безжизненную шевелюру, на глубокие складки у рта, на трясущиеся руки, которые он пытается спрятать в карманы.
Этот старик… и та старуха…
Они? Они крутили страстный роман? Теряли голову? Рисковали? Ради этого? Ради того, чтобы сейчас, через десятилетия, стоять по разные стороны дороги — он, разбитый и жалкий, она — орущая и истеричная?
Какая нелепость. Какой ничтожный итог.
Где та страсть? Где тот накал? Где самодовольное упоение грехом?
Выветрилось. Высохло. Осталась только дряблая кожа, седина и горечь.
Возраст не просто отнял силы. Он содрал с них всю шелуху иллюзий, всю показную браваду, оставив голую, неприглядную суть: два старых, несчастных человека, связанных когда-то грязным поступком, который теперь, в старости, не приносит ничего, кроме стыда или равнодушия.
В груди у меня что-то сжимается. Не осуждение. Не злорадство. Какое-то тягучее, тошнотворное недоумение.
И… жалость.
Глубокая, бесполезная жалость. К ним обоим. К этой женщине, кричащей у калитки.
К Александру, чье дыхание сейчас похоже на предсмертный хрип. Они заперты заперты в клетке своего прошлого.
Ни повернуть время вспять, ни вырвать страницы. Ничего не исправить. Ничего не изменить.
Их итог — вот он. Этот унылый пригород, этот визг, эта немощь и сожаления.
Александр резко поворачивает ко мне голову. Его взгляд, мутный от влаги цепляется за мое лицо.
— Что? — сипит он. — Что ты так смотришь? Осуждаешь? Жалеешь старого кобеля?
Я не сразу нахожу слова. Ветер бьет в лицо. Где-то далеко гудит грузовик.
— Я смотрю… — начинаю я тихо, глядя куда-то поверх его плеча, на ветки дерева, — и думаю… что я сам мог прийти к такому же итогу… мы с Мирой могли…
Александр вздрагивает, будто его ударили. В глазах мелькает то ли злость, то ли отчаяние. Он отводит взгляд, его челюсть напрягается, кадык резко дергается.
В нем — только стыд, только сожаление.
Этот старик не ждет от будущего ничего, кроме немощи и молчаливых вечеров.
Жить с осознанием того, что ты просрал жизнь, любовь жены… Это же пытка. Ежедневная, медленная пытка. Не жизнь. Доживание.
— Нет, — вырывается у меня хрипло, почти неосознанно. — Нет. Я не хочу так. Александр смотрит на меня. Молчит. Но в его взгляде теперь — не злоба, не обида. Какая-то странная, почти братское, усталая понимание. Он кивает. Только один раз. Коротко. Как будто говорит: «А я не думал, что так будет».
Я вижу в Александре свое возможное будущее. Вижу Пашу, каким он мог бы стать. Старика. Седеющего, с потухшим взглядом. Которого не любит жена Который оглядывается на прошлое и видит только гору мелких предательств, эгоизма, сиюминутных слабостей. Который ничем не гордится.
Этот старик не ждет от будущего ничего, кроме немощи и молчаливых вечеров.
Жить с осознанием того, что ты просрал жизнь, любовь жены… Это же пытка. Ежедневная, медленная пытка. Не жизнь. Доживание.
— Нет, — вырывается у меня хрипло, почти неосознанно. — Нет. Я не хочу так. Александр смотрит на меня. Молчит. Но в его взгляде теперь — не злоба, не обида. Какая-то странная, почти братское, усталая понимание. Он кивает. Только один раз. Коротко. Как будто говорит: «А я не думал, что так будет».
Мира отходит от калитки и от своей биологической матери, которая угрожает ей полицией.
Она не узнала в ней родную кровь и даже не подумала, что это может быть та ее дочь, которую она продала.
Но у меня нет ярости и злости. Только липкая и противная жалость.
Шаги Миры по сухому асфальту гулкие, решительные.
Плечи расправлены, подбородок высоко. Она идет к нам.
К своей жизни, которую она отвоевала. Я отпускаю локоть Александра. Моя рука онемела от напряжения.
Рядом со мной — жалкая тень былого хищника, и чувствую не презрение.
А ледяной, всепроникающий страх перед старостью, в которой не будет ничего стоящего.
Мира приваливается к капоту и скрещивает руки на груди и смотрит себе под ноги.
И я понимаю, что она меня спасла.
У меня есть шанс избежать сожалений и глухого отчаяния в старости.
49
Шаг. Асфальт хрустит под подошвами. Мира уходит к моей машине, ее спина немного сутулится. Я понимаю, что ей сейчас больно.
Еще один шаг.
Расстояние между нами – всего несколько метров, но это – самая настоящая пропасть боли.
Шаг.
Уверенный, твердый. Я должен нагнать не ее тело, а то, что сейчас утекает из нее – надежду, силы, веру в лучшее.
Я ускоряюсь.
Моя рука настигает ее. Решительно хватаю Миру.
Пальцы смыкаются чуть выше локтя, через тонкую ткань ее скромного платья.
Мира вздрагивает, пытается вырваться слабым, почти незаметным движением. Неосознанно.
Я притягиваю Миру рывком, но так, чтобы не причинить боли. Она разворачивается ко мне по инерции, и в следующее мгновение она прижата ко мне.
Я обнимаю ее – крепко, так крепко, будто хочу защитить от всего мира, от боли, от времени.
Одна рука – на ее спине, ладонь чувствует каждый позвонок сквозь ткань, другая – сжимает ее плечо. Она не сопротивляется. Словно все силы ушли. Ее лицо утыкается мне в грудь, прямо в область сердца.
Слышу глухой звук – не плач, а стон в ткань моей рубашки.
Сначала ее руки просто касаются моих боков. Пальцы цепляются за складки рубашки. А потом... потом они обвивают меня. Судорожно, отчаянно.
Ее новый выдох – не всхлип, а целая буря отчаяния, сотрясающая нас обоих.
И я сжимаю мою бывшую жену сильнее.
Я боюсь, что она сейчас она разобьется. Сейчас рассыплется на тысячу осколков, и я не смогу собрать.
Не смогу. Я прижимаю ее так, что, кажется, наши кости скрежещут и идут трещинками.
Прижимаюсь щекой к ее макушке. Вдыхаю запах ее волос – терпкую лаванду и немного весенней травы.
Сердце колотится где-то в горле.
Я сейчас сам распадусь на тысячи осколков.
— Я рядом, Мира, – шепчу прямо в ее непослушные пряди, голос хриплый от нахлынувшего комка. – Я рядом.
Она не отвечает. Она начинает рыдать. Громко, отчаянно, разрывающе. Каждый всхлип отзывается в моей груди вибрацией. Каждое содрогание ее тела в моих руках – удар по сердцу. Я вслушиваюсь.
Впитываю. Этот хриплый стон, этот надрыв, этот звук абсолютной беспомощности. Запоминаю этот момент навсегда.