Человеку нужен человек.
Мысль проносится ясно и быстро. Вот он. Основа всего.
Не деньги, не власть. Просто – другой человек в нужную секунду, когда весь мир предал.
Отчаянная, неловкая, спасительная близость.
Впервые за все наши годы – вместе, вот так, без масок, без прошлого, без будущего. Только сейчас. Только боль. Только двое.
Ее рыдания стихают в глухие всхлипывания. Она прижимается щекой к моей груди, и я чувствую влажное, теплое пятно – ее слезы пропитали рубашку.
— Зря... – шепчет она, голос разбитый, едва слышный. – Зря приехала. Увидела... только старость. Жалкую... бабку, – Длинный, прерывистый вдох. – И его, папу... бесконечно жалко. Глупого. Тратил годы... на тех... кто теперь... где? А жена... – Голос срывается. – Жена... тоже видит в нем жалкого старика…
Она отстраняется.
Резко, как будто стыдится своей слабости.
Мои руки невольно разжимаются, отпуская.
Она торопливо, по-детски неуклюже, тыльной стороной ладони вытирает мокрые щеки.
Шмыгает. Ее глаза, красные, опухшие, но уже без безумия отчаяния, смотрят на меня. В них – усталость и... яркая, почти болезненная надежда.
— Паш... – голос еще дрожит, но в нем сила вопроса. – Как... как всё исправить? – Она смотрит прямо в меня, будто я знаю ответ. – Нашим родителям... как? – Повторяет, настаивая.
А они большую часть жизни прожили. Каждый день может быть последним.
Ее рука поднимается. Тонкие, прохладные пальцы касаются моего лица. Проводят по небритой опухшей щеке. По линии челюсти. Задерживаются. Заглядывают в глаза. Так пристально, будто видит меня впервые.
— Мы... – шепчет она так тихо, что я едва различаю слова на фоне шелеста листьев и далекого лая собаки. – Мы... могли стать такими же.
— Могли, – соглашаюсь я.
Мои пальцы сами находят ее щеку. Вытирают оставшуюся слезу. Кожа теплая, влажная. Хрупкая. Она ловит мою руку, прижимает ладонь к своей щеке. Ее глаза – огромные.
— Обещай мне, – просит она, и в голосе снова дрожь, но теперь – мольба. – Обещай... что я никогда... никогда не увижу тебя… таким жалким. Обреченным. Как мой отец. Обещай.
В груди что-то распускается. Теплое, огромное, щемящее. Желание коснуться губами ее лба. Я хочу в моем обещании зарыться лицом в ее волосы, вдохнуть глубже, почувствовать ее живой жар, ее биение сердца здесь и сейчас. Обещать, что угодно. Лишь бы этот взгляд надежды не гас.
Я уже наклоняюсь. Уже чувствую слабый аромат лаванды от ее кожи...
Визг тормозов!
Резкий, пронзительный, разрывающий тишину пригорода. Мы с Мирой оба вздрагиваем, отстраниться друг от друга. Поворачиваемся на звук.
Желтое такси врывается в наш парковочный карман.
С визгом резины останавливается в метре от бампера “мерса” Александра. Задняя дверь распахивается. И оттуда, словно холодный эфирный вихрь, выплывает... Она.
Виктория Петровна.
Моя бывшая теща.
Безупречная. Ледяная. В строгом сером костюме, шелковый шарф небрежно-идеально повязан. Лицо – маска. Но глаза... глаза сканируют пространство молниеносно: Мира с заплаканным лицом, я с протянутой к ней рукой, Александр у своего «мерса», бледный как смерть. На Александре ее взгляд застывает.
В глазах что-то мелькает. Молния боли? Гнева? Но мгновенно гаснет. Заменяется привычной, непроницаемой сдержанностью. Она делает шаг на асфальт. Ее низкий и устойчивый каблук цокает четко и громко.
Я вижу, как кадык Александра опять дергается.
— Мама? — удивленно шепчет Мира.
50
Мои пальцы дрожат – мелкой, неконтролируемой дрожью. Слезы высохли, оставив на щеках липкие, соленые дорожки и жжение под веками. Рядом – Паша. Молчаливый, напряженный столб.
Он смотрит на мою маму, как на призрак, явившийся в самый неожиданный момент.
Из такси выныривает усатый водила, красный от злости:
— А заплатить, гражданка?! — рявкает он, шагая к маме.
Мама медленно поворачивает к нему голову. Всего лишь поворачивает. Ее взгляд – не гневный, не кричащий. Уничижительный. Так смотрят на назойливую муху, которую вот-вот прихлопнут.
Таксист замирает на полшага. Рот его еще открыт для крика, но звук застревает. Он смотрит в эти ледяные и что-то в нем ломается.
Он медленно, почти крадучись, отступает к своей машине и прячется за рулем. Без единого слова.
Мамин взгляд плывет через дорогу на женщину, что меня родила и на ее зятя.
Кажется весь мир замирает.
Мама стоит прямо, плечи расправлены, подбородок чуть приподнят. В ней – внутренняя сталь, власть, бесстрашие. Она смотрит на ту женщину не со злостью, а с… презрительным любопытством.
Как на экспонат в музее человеческой низости, который давно утратил способность удивлять или пугать.
Ее лицо абсолютно спокойно. Ни тени волнения, страха перед прошлым, которое сейчас материализовалось в виде этой постаревшей, озлобленной женщины.
А та… Я вижу, как она вся съеживается под этим взглядом.
Как ее костлявые плечи опускаются еще ниже. Глаза, блеклые и водянистые, расширяются. Вот мою маму она узнала.
Поняла, кто приехал.
В ее позе – только трусость, слабость, желание слиться с землей. Ни капли былой наглости или бравады. Только страх перед этой холодной, безупречной силой, стоящей через дорогу.
Моя биологическая мать резко хватает зятя за резинку треников. Тот, ошарашенный, пытается что-то буркнуть, но она тянет его за собой к калитке, к спасительной тени дома.
Ее движения панические, неуклюжие. Они исчезают за красной калиткой, которая с громким лязгом захлопывается за ними. Как дверь тюремной камеры.
Мама разочарованно вздыхает. Легко, почти неслышно. Она смотрит на захлопнувшуюся калитку и произносит шепотом, но так четко:
— Все та же трусливая гадина. Какой была, такой и осталась.
Она разворачивается. Ее взгляд находит отца. Он стоит у своего «мерса», бледный и… восхищенный. Он смотрит на мою маму с тем восхищением, которое в нем никогда не видела. Он всегда был снисходителен, а тут будто богиню увидел.
Мама делает несколько четких, громких шагов по асфальту к нему. Каблуки отбивают мерный, властный стук. Она останавливается перед папой. Поправляет кончик своего бежевого шарфика на шее – жест безупречно отточенный, полный самообладания. Потом поднимает глаза. Всматривается в его лицо. В его мутные, желтоватые глаза, которые не моргают. Зрачки расширены.
— Ну как тебе, милый, — голос мамы звучит мило и покорно, – — твоя очаровательная Ниночка Четвертый Размер?
Отец так и не моргает.
— Отвратительно… — признается он.
Внутри меня что-то загорается. Маленький, хрупкий огонек.
Надежда. Пусть больно. Пусть жестоко. Но хоть сейчас, хоть здесь, между ними – правда.
Честный, пусть страшный, разговор. Может быть… может быть это начало? Хоть чего-то? Мои пальцы непроизвольно сжимаются.
Рядом Паша находит мою ладонь. Его большая, теплая рука крепко стискивает мою холодную, дрожащую.
— Зачем приехала? — отец выдыхает хрипло, продолжая глядеть на маму не моргая.
Мама окидывает его холодным, высокомерным взором с ног до головы. Словно оценивая степень его жалкости. Потом слегка щурится. В уголках ее тонких губ играет что-то вроде ледяной усмешки.
— Если ты собрался помирать, Александр, — говорит она четко, разделяя слова, — то у меня есть одна просьба. Не помирай у дома бывшей любовницы. Не хочу, чтобы обо мне судачили. — Она делает паузу и строго продолжает. — А над тобой, мертвым, смеялись. А ведь смеяться будут, мой дорогой.
Отец вздрагивает, будто его ударили. Его лицо искажает гримаса боли и стыда. Он открывает рот, но не может выдавить ни звука.
Мама уже разворачивается. Ее взгляд – холодный, оценивающий – скользит по Паше и останавливается на мне. Она делает быстрые, решительные шаги в нашу сторону. Меня охватывает иррациональный страх. Как в детстве, когда она заставала меня за шалостью. Я замираю, задерживаю дыхание. Пашина рука сжимает мою еще крепче.
Мама останавливается передо мной. Смотрит прямо в глаза. Я не шевелюсь. Не могу.
— Как твои ощущения? — спрашивает она ровно.
Без тени сочувствия или жалости. Или обвинения.
Горло сжимает. Голос вырывается хрипло, сдавленно:
— Грустные…
Паша сжимает мою ладонь так, что кости слегка похрустывают. Мама хмыкает. Коротко, сухо.
— Не грусти, — говорит она, и в ее голосе звучит что-то вроде… снисходительной уверенности. — В тебе все равно ничего нет от этой шалавы.
Мои глаза мгновенно наполняются слезами. Они щиплют, жгут. Я сжимаю веки, но предательские капли все равно прорываются и скатываются по щекам. Шепчу сквозь ком в горле:
— Мам… тебе папу не жалко?
Мама смотрит на меня. Ее взгляд – все тот же лед. Но в глубине, кажется, мелькает что-то неуловимое. Усталость? Горечь? Она снова хмыкает, легким движением поправляя шарфик.
— Жалко у пчелки, — отвечает она легко, почти небрежно.
И разворачивается к отцовскому «мерсу».
— Твоя мама как всегда… — тянет Паша.
Отец все еще стоит там, прислонившись к машине, будто без нее рухнет. Мама подплывает к нему.
— Заплати за такси, — бросает она холодно, указывая подбородком на желтую машину, где сидит перепуганный таксист. — И оставь щедрые чаевые. Я этому бедному мужичку теперь в кошмарах буду сниться.
Она открывает заднюю дверь «мерса» и исчезает в его темном салоне. Отец судорожно хватается за карман пиджака, дрожащими руками достает толстый бумажник и почти бежит к такси, торопливо отсчитывая купюры.
Я стою, глотая соленые слезы. В ушах звенит от напряжения. Вкус помады – терпкий и сладковатый – смешивается со вкусом соли и горечи.
Рядом Паша хрипло выдыхает:
— Что же, Мира… Ты нам устроила экспресс-тур в наше возможное будущее.
Я смотрю на захлопнутую красную калитку. На роскошный «мерс», где сидит моя мать – холодная, не сломленная, мстящая. На отца, который сует деньги в окошко такси, сгорбившись, как побитая собака. На Пашу рядом, чья рука все еще крепко держит мою. Я сглатываю ком, который никак не хочет пройти.