ть ее ласковую руку на своих волосах, на своей щеке, лишь бы вновь увидеть улыбку на ее губах. И действительно, в первый же вечер она заставила меня, на полном серьезе угрожая кухонным ножом, позвонить моей певичке и наговорить какой-то чепухи. Она грозила отправиться ночью в отель и раздробить ей конечности железным молотом. И она бы действительно сделала это, если бы та еще была в городе. На следующее утро она до крови прокусила мне ладонь, когда я вырывал у нее изо рта горсть таблеток, — она тайком пыталась отравиться. А еще через полчаса она у меня на глазах побросала в огонь все наши любовные письма, накопившиеся за эти годы, — от меня, от нее, и все наши общие фотографии — сотни фотографий и негативов. Я смотрел на это молча — у меня не было права голоса. А через день она стала доставать нашу шестилетнюю дочку, ничего не знавшую о случившемся, и минут двадцать грузила ее сообщениями, которые надо было передать мне: «Папа, мама просит у тебя спросить, как поживает Гасси», «Папа, мама спрашивает, когда ты собираешься избавиться от приставучих липучек, чтобы полностью посвятить себя Гасси?», «Что такое избавиться от приставучих липучек, папа?», «И вообще, пап, кто такая Гасси?» А в следующую субботу, после обеда, проведенного в абсолютном молчании, под звуки песни «Как ты со мной поступил», — очень грустной песни, в которой рассказывается история девушки, обманутой парнем, — так вот, часов около двенадцати она позвонила своей подружке, чтобы та пришла забрать детей, и когда мы наконец остались одни, она выключила долбаный компакт-диск и принялась яростно барабанить в дверь туалета, где я сидел. Она вопила как резаная, чтобы я немедленно встал со своего трона, хотя я там еще не закончил, и открыл дверь. И я открыл эту несчастную дверь, хотя еще не закончил, открыл, потому что был не в состоянии ей перечить и потому что я вообще никогда не перечил ей, даже до апокалипсиса. Ну так вот, я, в расстегнутых штанах, открыл дверь, пытаясь понять, что вообще происходит. И тут я увидел ее. За то время, что я сидел в туалете, она чертовски преобразилась. Ее лицо было искажено ненавистью, а в руках она держала алюминиевую палку от метлы, которую, видимо, специально открутила от щетки. Голосом девушки из той песни, которую успела раз сорок прослушать между девятью часами утра и полуднем, она произнесла: «Приготовься, теперь ты за все заплатишь»; Алекс вытаращила глаза и скривила рот, так что, глядя на нее, я думал: «Кажется, ты до сих пор совершенно не знал свою жену, перед тобой сейчас чужой человек». После ее слов я сразу понял, что меня ожидает, сердце перестало бешено стучать, может быть, потому, что в глубине души я предчувствовал подобный исход, мне даже следовало бы к нему морально подготовиться, ибо сцена у туалета явилась реализованной формулой наших супружеских отношений от начала до конца: ранимость ее жестокого сердца против моего трусливого чувства вины. Поэтому я даже не думал идти на попятную, прятать глаза, я не задал ни единого вопроса, только застегнул штаны, сделал шаг ей навстречу, тихо произнес: «Я готов», стиснул зубы, и она стала колотить меня своим железным ломом, который сжимала в руках так сильно, что у нее вздулись вены. Все происходило на пороге ванной. Сперва она с размаху треснула меня по затылку и по шее, потом, не переводя дыхания и приняв боевую позу пловчихи на соревнованиях, врезала мне по ногам, по бедрам, по спине. Она дубасила меня с яростью фурии, целясь то в лицо, то в пах, с каждым ударом обрушивая на меня тонны ругательств: «дрянь», «мерзавец протухший», «кучка дерьма», «говнюк», «гнойная язва», «чтоб ты сдох, как последнее говно, — это все, чего ты заслуживаешь», «чтоб тебе насрали на голову, ничтожество». Я позволял ей это, ибо меня страшно заело чувство вины и не было сил обращать внимание на удары и оскорбления. Я прислушивался к свисту, который издавала металлическая труба, рассекая воздух. И каждый раз, предчувствуя боль и за секунду до удара встречаясь глазами с глазами жены, когда та, замахиваясь, отводила оружие от лица, я повторял про себя: «Ты женился на сумасшедшей». Минуты через три-четыре непрерывного боя с моими относительно твердыми костями алюминиевая палка согнулась пополам. Тогда Алекс, недолго думая, просто швырнула ее мне в лицо. Затем схватила с моего письменного стола маленький деревянный светильник и саданула меня им по голове. Удар был таким сильным, что лампа под абажуром тут же разбилась, а я даже не почувствовал боли, настолько все быстро произошло. В состоянии маниакального бешенства она схватила шнур с вилкой на конце, валявшийся среди осколков, и принялась меня хлестать. Она хлестала меня еще добрых три минуты, пока от шнура не отскочила вилка. Тогда она решила, что самым подходящим в данной ситуации будет изуродовать мне физиономию проводом. При этом она орала, что я не имею права защищаться и что она непременно подпортит мое ангельское личико, чтобы девушки больше на него не пялились. Видишь шрам у меня на виске? Приглядись, его хорошо видно при свете. Этот след оставило ласковое прикосновение электрического провода. Я ходил с раной целый месяц, рассказывая всем, что случайно напоролся в саду на торчащую ветку. Я так говорил, чтобы выгородить Алекс. В конце концов все зажило благодаря алоэ вера, знаешь такое средство? Алоэ вера — мегалекарство от шрамов. Ну так вот, когда провод обагрился кровью и стал выскальзывать у нее из рук, она пустила в ход кулаки. Сперва я получил два оглушительных удара в челюсть правым кулаком, как в боксе, а потом один мощный удар в живот. После этого я в изнеможении упал на пол и она еще долго пинала меня ногами в подбородок, спину, голову. Я сознательно не защищался, как последнее дерьмо. Она хотела меня изуродовать, убить, а я, согнувшись в три погибели на кафельной плитке, не в силах вздохнуть после удара в живот, с раздутым, расцарапанным лицом, с лопнувшим правым веком, в разодранной, мокрой от крови футболке, растерянно разглядывал свое обручальное кольцо на левом безымянном пальце и думал: поделом мне. Я был уверен, что она имела право наказать такого дерьмового человека, как я, поэтому я и был готов умереть, отдав на растерзание свою ангельскую физиономию. Через семь-восемь минут она прекратила пытку и с удовлетворением отметила, что теперь мое лицо уже не будет ангельским и что я получил по заслугам. Закончив избиение, она глубоко вздохнула и через тридцать-сорок секунд спокойно проговорила, видимо осознав, что зашла слишком далеко: «Теперь мы квиты. Иди прими горячую ванну и приведи себя в порядок». Ты себе не представляешь, как я был счастлив, что она стала ласково со мной разговаривать и сама потом намылила меня в ванне, протерла мои кровоточащие ранки тампоном с бетадином и перекисью водорода, а ушибы смазала биафином. Ты себе не представляешь, как я был ей благодарен, когда она сказала, что мы квиты. Я даже подумал, что мне удалось немного загладить свой гнусный поступок и что я, возможно, еще пару раз от души пораспутничал бы, если бы наказание осталось прежним. Вот каково было мое состояние духа, вот все, что я чувствовал. Клянусь тебе, я ни на йоту не преувеличил, ни на йоту не приукрасил.
Следующие два месяца я прожил честно, ни шагу налево, — в этом я тоже тебе клянусь. Я был тише воды, ниже травы, я был послушным, как несчастная драная собака, жалким, кротким, и все ради нее. Однако на другой день после наших кровавых разборок все ее «теперь мы квиты» забылись: она вновь не удостаивала меня ни ласковым прикосновением руки к щеке или к волосам, ни милосердной улыбкой. Я наблюдал за ней, надеясь, что она смягчится, простит, но она не прощала — не прощала моего минутного порыва бросить ее ради посредственной певички, вот так просто. И она нуждалась во мне как в свидетеле ее страдания и одновременно как в козле отпущения. Каждый день она изобретала новый способ заставить меня заплатить по всем счетам за ее боль — ну, ты знаешь Алекс. И тогда я наплевал на себя, на гостеприимный домик отца на холмах, на Романце, на Италию. Я стал уговаривать себя, убеждать в том, что видел отца, мачеху и младшего братика не так-то уж давно и лучше бы они жили во Франции, а то с миллиардом моих встреч и деловых обедов в Париже я едва ли выкрою время на уик-энд в Италии. Разумеется, тогда я не предполагал, что поездка туда резко изменит мою жизнь.
Вот в таком состоянии, как будто в голове у меня пронесся ураган, я сошел с самолета в первую субботу сентября в Романце. Александрина с самого начала не собиралась ехать со мной, во-первых, потому, что она не особенно жаждала увидеться с моим папой и его женой, во-вторых, она хотела воспользоваться нашим уик-эндом в Париже как передышкой, отдыхом от детей и пообщаться с сестрой, с подружками. В общем, я и сам предложил ей поехать со мной в Романце чисто формально, просто чтобы она не злилась, а так я прекрасно знал, что она совершенно не хочет туда тащиться. Смотри-ка, это еще один пример слома наших ненормальных отношений: я предложил ей поехать со мной только потому, что боялся ее обиды, если бы не предложил. Я не могу чувствовать себя легко в ее присутствии. У меня всегда было ощущение, что я делаю что-то не то. Но и этого я не мог ей сказать — она начинала нападать, как только я начинал жаловаться. Не думай, пожалуйста, что я эгоист. Этот пример с Романце, может быть, не самый удачный. Клянусь тебе, я отнюдь не эгоист, честно, никакого хвастовства: на протяжении всей нашей супружеской жизни я совсем не думал о себе, чтобы не причинить боли Алекс. Я был безумно в нее влюблен. С ума сходил. Я был совсем ку-ку, до самого конца. Так что насчет моей любви, что бы она там тебе ни говорила — а она наверняка говорила, ну признайся, говорила, что я никогда ее по-настоящему не любил? — не важно, здесь мне не в чем оправдываться, уж прости. Да она и сама прекрасно знает, что я любил ее, любил как безумный.
То, что я предложил ей поехать со мной в Романце, в глубине души того не желая, ясно отражает сущность наших отношений в последнее время: я должен был постоянно отдуваться за все. На то было много причин, я не собираюсь сейчас их перечислять, боюсь, мои доводы покажутся однобокими — это ведь будет только моя точка зрения. Не хочу плохо говорить об Александрине. Я отдувался по разным причинам, чаще всего вполне обоснованным, но, главное, я не мог откровенно поговорить с Алекс, я боялся ущемить ее гордость, вызвать обиду, гнев. В конце концов я начал врать, делать то, чего не хотел, и говорить то, чего не думал. Александрина, разумеется, это чувствовала, подозревала, что я лгу ей, я отнекивался, чтобы избежать конфликта, она начинала беситься, я вел себя как ни в чем не бывало, пел сладкие песни: «Никаких проблем, дорогая моя, уверяю тебя, это доставит мне огромное удовольствие». Ей на это было нечего сказать, и она приходила в ярость, обвиняла меня в лицемерии, а я терпел ее грубость, ее бешеные взгляды, я копил их в себе, я все держал в себе. Разве это не полный облом в любовных отношениях? И кто виноват? Я, сладкоголосый лицемер, раздражающий Александрину? Или она, фурия, гарпия, терроризирующая мужа? Сложно разобраться, правда? Прямо как в истории о курице и яйце. Непростая штука. Хотя я — уж прости меня — один-единственный раз выскажусь однобоко, но зато откровенно: я думаю, что с более мягким человеком, чем Алекс, я смог бы быть более честным и открытым, самим собой короче. Ну