И я боялся снова увидеть тебя, когда вернусь. Я боялся взглянуть в твои глаза. Я вернулся и понял, что я зря боялся встретить в твоих глазах укор. Когда я вернулся и увидел твои глаза, в них уже не было укора. Они были слепы. И дом был слеп, с пустыми глазницами окон.
Но ты взяла мою руку в свою и сказала: «Здравствуй, сын! Хорошо, что ты дома».
Трудно быть чеченцем. Если ты чеченец — ты должен накормить и приютить своего врага, постучавшегося к тебе как гость, ты должен, не задумываясь, умереть за честь девушки, ты должен убить кровника, вонзив кинжал в его грудь, потому что ты никогда не можешь стрелять в спину, ты должен отдать свой последний кусок хлеба другу, ты должен встать, выйти из автомобиля, чтобы приветствовать идущего мимо пешком старца, ты никогда не должен бежать, даже если твоих врагов тысяча и у тебя нет никаких шансов на победу, ты все равно должен принять бой. И ты не можешь плакать, что бы ни происходило. Пусть уходят любимые женщины, пусть нищета разоряет твой дом, пусть на твоих руках истекают кровью товарищи, ты не можешь плакать, если ты чеченец, если ты мужчина. Только один раз, всего один раз в жизни ты можешь плакать: когда умирает мать.
В самом начале войны старшая сестра попросила родителей приехать к ней в Новороссийск. Мама и папа не хотели, они все верили, что война — это ненадолго, это страшная ошибка, недоразумение, скоро все кончится, они не хотели покидать родные места. Они приезжали к сестре в гости, смотрели телевизор, снова верили, когда с экрана говорили, что боевые действия окончены, и возвращались домой, несмотря на все мольбы своей дочери. Так было несколько раз, пока, наконец, родители решили остаться. И они переехали, а в Шали осталась наша вторая сестра, Зарема. Зарема вышла замуж и уехать наотрез отказалась.
После долгой тяжелой жизни, после страшной войны, мать и отец прожили в Новороссийске три года, которые стали самыми счастливыми в их жизни. До этого все время что-то мешало, мешало им просто быть вместе. Сначала работа, служебные пьянки отца, гости, ссоры с родственниками. Потом тюрьма. И война. А тогда все прошло. Мама уже была слепа, была тяжело больна, какое тут счастье? Но оно было, счастье. Целый день отец был рядом с мамой, они разговаривали, они больше никуда не торопились. Каждый вечер он брал ее под руку, и они гуляли по вечернему двору, подолгу, особенно летом, когда юг опьяняет запахами, кружит голову теплом. И все соседи смотрели на них со светлой завистью, на влюбленную пару, прожившую вместе уже больше тридцати лет.
Когда Зарему ранило, состояние мамы стало резко ухудшаться. Эта ракета, «земля — земля», она приблизила смерть, она отняла еще несколько лет, несколько лет настоящего счастья для моих отца и матери.
Через год Зареме было уже лучше, ее почти вылечили, а мама… Старшая сестра позвонила, и мы вылетели из Петербурга в тот же день. Когда мы доехали до квартиры, мама была еще жива, или… я не знаю. Слышала ли она нас, поняла ли, что мы рядом, чувствовала ли, что я держу ее руку. Мама была в коме, всю ночь. Она стала спокойной утром.
В доме занавесили зеркала, поэтому я не видел себя. И это была сестра, она взглянула на меня и сказала: у тебя седые виски. Я поседел за одну ночь.
И выплакал слезы. Только один раз в жизни может плакать мужчина, и в это время он выплакивает все свои слезы, за всю жизнь, за все, что было, и за все, что будет, наперед.
Утром я вышел на улицу и посмотрел на мир. Чувствуя легкую, звенящую пустоту. Больше не было страха. Я перестал бояться в то утро. Ничего плохого больше не произойдет. Все уже случилось. Больше не будет слез. Я больше никогда не буду плакать.
Теперь мне не страшна смерть. Ведь смерть — это больше не разлука, смерть — это встреча с тобой, мама.
И я молю тебя о прощении. Я целую твои руки, твои цветы, твои травы, я глажу твои волосы и обнимаю землю твою. За мою невысказанную любовь, за нерастраченную нежность, за то, что меня не было рядом с тобой столько лет, прости меня, мама! Сможешь ли ты простить меня?
Смогут ли простить меня твои горы, синие, далекие, видимые только в ясную погоду, и черные, близкие, видимые всегда, смогут ли простить меня твои сады, твои золотые поля, твои алые розы вдоль дорожек, сирени и акации, твои весенние ветра и осенние дожди, твои облака и звезды?
Смогут ли простить меня твои ласточки?
Я расскажу вам о ласточках.
Весна на Кавказе начинается рано. В феврале сходит снег, в марте уже цветет сирень. Сиреневая сирень, как еще назвать этот цвет, если это цвет сирени, и белая. Я помню, на 8 Марта уже цветет сирень, и мы идем в школу поздравлять учительниц, все с охапками сирени в руках. Она высажена вдоль дорог, и на центральной площади, и во дворах тоже — растет сирень.
На сирени можно гадать, какие отметки будут в четверти. Большая часть соцветий по три или четыре крохотных цветка, но попадаются соцветия из пяти. Мы перебираем ветку за веткой, ища свои отличные оценки.
А в апреле уже цветут сады, яблоневые сады цветут, цветут груши и вишни, и персики цветут нежным розовым цветом. В мае поспевает первая черешня.
Но только когда прилетают ласточки, становится совершенно ясно: завтра будет лето.
Каждый год они прилетают по-разному. Не знаю, кто сообщает им самые точные прогнозы погоды, но они всегда прилетают за день до лета. Никто не сообщает такие прогнозы деревьям. Деревья спешат цвести, и бывает так, что запоздалые холода сбивают цвет на подмерзшую землю. А ласточки всегда прилетают вовремя.
Мы все ждем, мы всматриваемся в небо, и каждый хочет увидеть их первым. Наконец настает день, и счастливчик вбегает домой, радостный, как будто свершилось чудо: я видел ласточек, они прилетели.
Это всегда похоже на то, что мы не уверены, мы никогда не уверены до конца в том, что они вообще прилетят. Они прилетали в прошлом году, в позапрошлом, прилетали три и четыре года назад, но, может, они не прилетят в этом, и тогда, тогда что мы будем делать, как мы будем жить, если не прилетят ласточки?
Я не знаю, куда они улетают, может, стоит спросить у орнитологов, хотя лучше спросить у детей, каждый ребенок знает, куда в начале осени улетают ласточки: конечно, они улетают в теплую сказочную страну, туда, где зимует лето. И прилетают обратно, принося лето на своих изящных крыльях, рассекающих теплеющую атмосферу. Но нет, лето приходит завтра, может, ласточки — это авангард или разведотряд, они прилетают первыми и сообщают лету азбукой Морзе, свистами и щебетанием: все хорошо, можно наступать. И лето наступает, лето занимает наши села, но это армия освобождения, и земля встречает лето созревающими плодами и яркими цветами на зеленых лугах.
Может быть, они зимуют в Сирии или в Африке, так скажут орнитологи, но знают ли орнитологи, зачем они прилетают? На четыре коротких месяца из далекой теплой страны, чтобы, торопясь, вывести потомство и опять улететь, почему они не остаются в своем нескончаемом лете, что влечет их из климатической эмиграции? Они просто прилетают домой, но в этом нет иной логики, кроме логики любви, поэтому каждый год мы думаем: когда прилетят ласточки? А может, они не прилетят?
Если в мире больше не осталось любви, если родина — это там, где тебе тепло, они не прилетят. Значит, и нам не нужно здесь жить, значит, каждый должен искать место, где ему будет теплее.
И вот они здесь, но это еще не все. Первый день ласточки стаями кружат вдоль домов, над замершими в ожидании улицами. Ласточки выбирают места для гнезд. И с тайной завистью смотрят соседи на тех, под чьей крышей уже щебечут птицы, и снова каждый думает: неужели в этом году над моим порогом ласточки не будут вить свое гнездо и выводить птенцов? Неужели мой дом проклят?
И, наконец, с облегчением увидят, рано утром, выйдя из дома: они тут, уже суетятся, прилаживают кусочки глины и соломы, лепят гнездо к стене. Значит, все хорошо, все будет хорошо, мой дом будет стоять, моя семья выживет. А если две пары ласточек начинают лепить гнезда по разные стороны дома, это хорошо вдвойне: в этом году мой сын приведет в дом невестку, у меня появятся внуки.
Ласточка — это тотем, священная птица, убить ласточку большой грех. Никто не убивает ласточек. Мы жестокие дети, мы упражняемся в меткости, подстреливая из рогаток воробьев, мы устраиваем ловушки для голубей. Иногда мы убиваем голубей просто так, иногда мы разводим в поле костер и жарим на костре их нежное мясо, но мы никогда не стреляем в ласточек. Наверное, нам объяснили еще в раннем детстве, что этого делать нельзя, а может, и нет, я не помню, чтобы нам объясняли, просто мы никогда не стреляем в ласточек.
И даже кошки. Наша кошка, славный представитель древнего рода, до крайности смешанной породы, ее котята то черные как уголь, то голубые как топаз, то камышового цвета, четвертое поколение с родовым именем Пушка. Пушка Четвертая, так я ее зову. Далекого предка принесли моей бабушке маленьким пушистым комочком, вначале все думали, что это кот, назвали Пушком. Но Пушок оказался девочкой. Чтобы не менять имя, его переделали. Так появилась Пушка Первая, потом была Вторая, Третья и Четвертая. У кошек род ведется по женской линии — поди отыщи отца котенка среди окрестных хвостатых донжуанов.
Пушка Четвертая не просто охотница, она ответственный работник. Она регулярно давит мышей и крыс, но никогда их не ест. Она понимает — это ее обязанность, то, чего от нее ждут. Однажды вечером, когда семья собралась у телевизора, отец посетовал на хорьков, которые подгрызают корни тыкв в огороде; кошка сидела рядом и внимательно слушала. На следующее утро во дворе у самого порога лежали в ряд девять задавленных хорьков, весь преступный клан. Кошка сидела рядом, ожидая похвалы и признания своих заслуг. И, конечно, она никого не съела.
Наша кошка предпочитала птичье мясо.
В один теплый летний день, мама хлопотала по хозяйству во дворе, Пушка нежилась на солнышке, птенцы ласточек начинали свои первые неумелые полеты. Кошка, по привычке сжавшись пружиной, внимательно следила за их передвижениями. Мама взяла в руку веник и с неожиданной сталью в голосе обратилась к кошке: только попробуй! Так сказала мама.