Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения — страница 13 из 31

Жизнь моя, моя Забота,

ты подумай обо мне!

Ты не думай, ты не думай,

о судьбе моей угрюмой

в золотой голубизне!

Жить, конечно, любо-мило,

смерть уныла и скупа, –

на земле моя могила,

в небесах моя тропа.

Где-то там брадатый кто-то

пьет галактик молоко.

В День Космического Флота

улечу я далеко!

И, как яхту на приколе,

как тоску в житейской школе, –

дотлеванья уголек, –

ты моей увидишь доли

абрис, призрак и намек.

Мир огромный – темный, темный,

злая нежить, волчья сыть…

В голографии объемной

оживу я, может быть.

Рухну в Осени Столистой,

очарованный прибой —

голубино-золотистый,

золотисто-голубой.

Не чинясь и не печалясь,

я спою, – постой, постой!

«Мы на лодочке катались

золотисто-золотой».

Жизнь моя, моя Забота!

Только ль свету, что в окне?

В День Космического Флота

не печалься обо мне!

Как ведро на коромысле,

жизнь мою уравновесь:

вот я в некотором смысле

пред тобой раскрылся весь!

Твой слепой межзвездный странник,

очарованный избранник…

Что ж, конечно, жизнь не пряник, –

погоди, подумай, взвесь!

Как квиточек лотереи,

в пальцах я теперь верчу

эти жалкие хореи,

это сальную свечу.

И когда в постылом пепле

потускнеет Облик Дня,

может, я ее затеплю

от небесного огня!

ИЗ ВОЗВРАЩЕНИЯ ДОН-ЖУАНА

Я дон Жуан, сродни морям и звездам,

я ветер, пролетающий в ветвях,

я дон Жуан, я просто вами создан,

и я любовь, и ненависть, и страх,

и лица женщин в яркой панораме,

я смысл и вздор, отрада и печаль,

я дон Жуан, я просто создан вами,

и вас мне вот нисколечко не жаль!

Я дон Жуан, вы только повитухи,

ну а во мне вселенная поет, –

летите, мухи, ах, летите, мухи,

на мой еще не отомщенный мед,

летите, мухи, ах, летите, мухи!

Ужель во мне вселенная поет?!

Что мне казалось? Что мне ночью снилось?

Что виделось мне в голубом чаду?

Любовь? Тревога? Радость или милость?

Ну, отвечайте, я ответа жду!

Я весь в тревогах дьявольской житухи,

так что ж во мне томится и поет?!

Летите, мухи… Ах, как горек мед!

Как горек мед! Как люди к славе глухи!

О нет, мне вас нисколечко не жаль!

Я дон Жуан, я просто создан вами,

я дон Жуан, отрада и печаль,

и лица женщин в яркой панораме,

и я любовь, и ненависть, и страх,

и ветер, пролетающий в ветвях,

сырой, как ветвь, сродни осенним звездам…

Я дон Жуан, я просто вами создан,

я дон Жуан, сродни морям и звездам,

я дон Жуан, я этот звездный прах!

«Вот и всё, что нам приснилось…»

Вот и всё, что нам приснилось,

что сквозь дрему позвало,

только молодости милость,

только месяца крыло.

Вот о чем в печали давней,

на краю седой земли

мы среди тревожных плавней

разговор ночной вели.

Вот о чем шумели ветви,

вот о чем шуршала тьма

ради раннего бессмертья,

ради позднего ярма.

«Проходят молодость, и старость…»

Проходят молодость, и старость,

и жизнь, воздавшая с лихвой

за все грехи, и плещет парус

над забубенной головой.

Стремглав проходит всё на свете

любовь, и ненависть, и страсть,

и только ветер, буйный ветер

корежит праздничную снасть.

И кормчий дремлет у кормила,

и, разверзая небеса,

тяжеловесные светила

вторгаются в Созвездье Пса.

ВОЗМЕЗДЬЕ

Душегуб сидит в подземной тюрьме,

не хочется называть его человеком.

Некогда был он себе на уме,

а теперь только призрак он в смысле неком.

Душегуб сидит в подземной тюрьме,

не хочется называть его человеком.

Миллионы загубленных у него на счету,

но, быть может, о жертвах забыл он начисто?

Но, быть может, постиг своих дел тщету?

Миллионы загубленных у него на счету,

но порою количество переходит в качество.

Человека, умертвившего десяток других,

убивают на электрическом стуле,

чтоб на шкуре своей в смертный час он постиг,

человек, умертвивший десяток других,

всем хребтом арифметику эту простую.

О, как вяло шагает Возмездье во мгле,

истекавшее кровью в бесчисленных гетто,

о, как вяло шагает Возмездье во мгле,

есть весы и сто казней у них на шкале,

о, как вяло шагает Возмездье во мгле,

а бессонная совесть всё ищет ответа.

За окном моим листья осенние ржавы,

за окном моим желтых деревьев пожар, –

душегуб ожидает заслуженной кары

по законам великих и малых держав,

по законам великих и малых держав

душегуб ожидает заслуженной кары.

Он попался, палач. Но за кругом невзгод

есть стада упоительно чистых господ,

устоявших в нелегком земном поединке;

на ладонях у этих господ ни кровинки,

а они проявляли известную прыть,

и у многих из них омраченная совесть,

и на многие подлости каждый способен, –

как же с ними-то быть? как же с ними-то быть?

Жить бок о бок на всё позабывшей земле,

видеть, как они ездят в своих «мерседесах»?

Если гибель убийцы всего лишь довесок,

есть весы, и сто казней у них на шкале.

О, как вяло шагает Возмездье во мгле,

как улиточья почта, улик эстафета,

о, как вяло шагает Возмездье во мгле,

истекавшее кровью в бесчисленных гетто,

как дожди пузырятся в давнишней золе!

Он в подземной тюрьме, оптовик-душегуб.

Умерщвленные входят к нему без доклада.

Он в подземной тюрьме, оптовик-душегуб,

от ушей восковых и до втянутых губ

белоглазое детище трупного яда.

И строчат адвокаты о чьем-то престиже,

и палач под землей, но еще не в земле,

и о нем уже ставятся фильмы в Париже, –

о, как вяло шагает Возмездье во мгле!

НОЧЬ В ШМЕЛИНОЙ ПОЗОЛОТЕ

В первой дымке – первый хмель,

первых радостей конфузы,

где за тридевять земель

шмель гудит бронзовопузый.

В травах бродит сладкий сок,

закипает жизнь другая, –

льются сосны в холодок,

притяженье отвергая.

И – покой, покой, покой,

даже что-то неживое,

обреченно-видовое

в отрешенности такой!

И не знать – чего хотим,

и не ведать, что за штука,

и – как творческая мука –

бренный мир неощутим!

И – от прадеда до внука –

бренный мир неотвратим!

В нем незрячий глазомер

в шестиногости инзекта,

ведь из них какой-то Некто —

их Овидий и Гомер!

Не ступай и не ходи

по хитиновым их латам,

по вселенным непочатым

с детской мукою в груди!

Это Сказка Наяву

или эпос благодарный:

сосны льются в синеву

всей корой своей янтарной,

а над ними птичьих троп

живописные газеты

там, где музыка утроб

полнит дачные клозеты.

Птичий щебет, птичий путь,

реактивные глаголы, –

древней синью полуголы,

скособоченные чуть,

в колыханьи ветерка

сонмом гроз второго сорта

проплывают облака

над грядой Аэропорта.

В пыльной сваре тополя, –

пленно кружится планида, –

отрывается земля

от летящего болида!

В ней таинственная весть

в озареньях рудознатца, –

в ней такие клады есть,

что не вызнать, не дознаться!

Так вздымай в эфир, земля,

эту бренную крылатость,

в ней июльского шмеля

шевеленная мохнатость;

незатейливый метраж

синевы в хвое иглистой,

безмоторный стрекотаж

юных велосипедистов.

Мимо всех Медин и Мекк

(мы уж вроде пообвыкли…)

в пыльных шлемах едет Век

на корявом мотоцикле.

Электричка гомонит

меж платформами Казанки, –

беспечальный индивид

строит сказочные замки!

Он совсем не так уж прост,

потому что из забвений

слышит трав подспудный рост

и мельканье поколений.

И от грешного житья

опостылевших бабенок

длится вечность бытия:

Стебель. Дерево. Ребенок.

Всё, что в жизни и в душе

пробуждается, воспрянув;

всё, что на папье-маше

в синеве меридианов.

Что ж, конец всему венец,

остальное — просто бредни!

Только глобус, как тунец,

копошится в частом бредне;

и душе полуживой

еле слышен голос плоти

там, где блещет синевой

Ночь в Шмелиной Позолоте!

ЯБЛОКО НЬЮТОНА

Всё, что в душе отзвучало когда-то,

нынче мы вспомнили с ясностью новой:

яблоко Ньютона, чайник Уатта,

свод стратосферы темно-лиловый.

Где уж там с нашей рифмованной