Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения — страница 15 из 31

СТРОФЫ

В выси, в дали заоконские,

там, где мреет солнца луч,

вновь плывут Большие Зондские

острова рассветных туч.

Так какой небесной милости

ждать мне у истоков дня?

Город в каменной унылости

кормит горечью меня!

Сердце медленно сжимается,

гаснут сонные зрачки:

сизый воздух просыпается

над перилами реки.

Особняк. Гербы баронские.

Воздух зябок и колюч.

В нем висят, не тают, Зондские

острова рассветных туч.

Это первое смыкание

солнца с зыбкою водой,

невозможность проникания

в миг, оклеенный слюдой.

Над витринами газетными,

над плакатами офсетными,

накрененная едва,

изнывает синева.

Так вдохни всей грудью впалою

этот миг – он слеп и жгуч, –

как медалью, сердцем жалуя

острова рассветных туч.

На пороге, в зыбком августе

травяная жухнет голь, —

так в неизреченной благости

душу вывернуть изволь!

Где Толстые да Волконские,

чей язык велик, могуч,

вновь плывут Большие Зондские

острова рассветных туч.

Невозможно кинолентную

пестроту приять душой

иль недвижность монументную

в неуклюжести большой!

Дней былых Фита и Ижица

расточились в синеве, –

а живое время движется

в белокаменной Москве.

Ты увидишь с подоконника

дальних маковок стада:

голубая кинохроника,

вечных истин череда!

Эту песню изначальную,

сих лучей рассветных прыть

никакой мемориальною

нам дощищей не прикрыть!

Жизнь светла и переменчива,

всё как есть ей трын-трава, –

и таинственно застенчива

предосенняя трава.

Не затмить земной унылостью

туч в рассветной синеве, –

и поэты Божьей милостью

снова вспыхнут на Москве.

Может быть, соперник Тютчева,

тайный голос на Руси,

поджидает друга лучшего

у маршрутного такси?

Может, будущая пылкая

прорицательница грез

акушеркой иль училкою

прочим кажется всерьез?

И второе нужно зрение,

чтоб увидеть тех, кого

окрылило лицезрение

Аполлона самого!

Бронзовеющие волосы

и реверы сюртука,

флоксы или гладиолусы,

юбилейная тоска!

Классик, скованный унылостью,

киснет славе вопреки,

а в поэтах Божьей милостью –

новолунья коготки!

Где ж они? Быть может, в звездах и

мчатся, крылья накреня,

в четырех стихиях: в Воздухе

от Земли, Воды, Огня!

Нерожденные, не ставшие

дивным перечнем невзгод,

но грядущее впитавшие

в генный свой, в затейный код.

Кто сумеет фараонские

письмена зари прочесть?

Может, те Большие Зондские

Облака – они и есть?

МЕМУАРИСТИКА

Это будет мемуарное пришествие,

всё, чем душу мы опальную томим, –

это будет голубое сумасшествие

городских самовлюбленных пантомим.

Это здесь, под облаками рыжегривыми,

где без слез, вот так, на понт , не подают,

толчеей, немолодыми коллективами

повторяется божественный приют.

Никакого, никакого стихотворчества,

зарифмовок, ритмизаций и т. п.

Это сердце стоеросовое корчится,

кочевряжится в испуганной толпе!

Разве только охломонистая мистика

в кущах времени, без горестей-удач, –

содержательнейшая мемуаристика,

где душа твоя порой играет в мяч.

Напиши-ка это всё простейшей прозою,

изложи-ка это всё без рифм и мер,

где виденья принимаем малой дозою,

и – «пинь-пинь – тарарарахнул зинзивер»!

По раскладкам поэтических учебников

получается оно примерно так –

словно в тире Заболоцкий или Хлебников

вдруг просадят заработанный пятак.

Никакого, никакого стихотворчества,

поэтических претензий и т. д.

Это сердце взбаламученное корчится

каракатицей в рыдающей воде!

ШОПЕН

Кто смирился постепенно,

обращается не вдруг.

Некий ксендз терзал Шопена,

испускающего дух.

Ну, мертвец, заговори же,

я ведь исповеди жду…

В старом городе Париже,

в приснопамятном году.

И, к доверенному Бога

обратив свой бледный лик,

исповедуется, много

нагрешивший, Фридерик.

Всё. С души свалилась глыба.

Облегченья не тая, говорит он:

«Ну, спасибо, не помру я как свинья!»

И запомнил ксендз дородный,

но нисколько не простак,

этот вольт простонародный

в столь утонченных устах.

Спасена душа задаром.

Завершился полонез.

Спит Шопен в Париже старом,

на кладбище Пер-Лашез.

Полон хитрости мужицкой

и вообще мужиковат

Александр Еловицкий,

толстый суетный аббат.

Он себе живет, не тужит.

Пастырь, он овец остриг…

Но иному богу служит

опочивший Фридерик.

Не в свечном дешевом воске

этот кающийся бог,

а в грохочущей повозке

на распутье трех дорог.

Отчего же в карусели,

в круговерти снежных мух,

плакать хочется доселе,

робкий вальс услышав вдруг?

ПОТЕРЯННЫЕ МЕЛОДИИ

Когда мы глупое кино,

Блаженство нам великое дано, –

так нектаром чудесным, стоминутным,

лирическую жажду утолим!

Поймем, что нам поведал кинофильм

подмигиваньем сумрачным и смутным.

Опять на сцене музыка и транс,

Соперницы-союзницы и Штраус

Микроскопически-большого вальса

и снова сердце сердцу шепчет: «Сжалься!»,

тоски не выставляя напоказ.

Когда мы смотрим глупое кино,

Блаженство нам великое дано:

впервые плакать в душном кинозале,

слезы сантиментальной не стыдясь, –

ведь не постыдна ласковая связь,

которую нам нынче показали.

Бывает, рвется пленка – и тогда

идет на склейку, кажется, коллодий?

Вот так и сердце рвется иногда

по прихоти «Потерянных мелодий»!

«Людской тоски фиоритуры…»

Людской тоски фиоритуры,

Шопен, забытый за дверьми:

исчадья творческой культуры

и дикой скуки, черт возьми!

И всё тревожно, всё шутейно,

всё пахнет кровью и бедой,

как львиный профиль Рубинштейна

на папке с нотной ерундой.

ПОЭЗИЯ ТУЧ И ДОЖДЯ

Не знаешь ли ты, что такое

Поэзия Туч и Дождя,

слова золотого покоя?

Не знаешь ли ты, что такое

их вкрадчиво трогать рукою,

за ласковой рифмой следя?

Не знаешь ли ты, что такое

Поэзия Туч и Дождя?

Не знаешь ли ты, что такое

бродить по немым городам,

не знать ни минуты покоя,

идти и идти по следам?

Впивая дыханье левкоя,

ища путеводную нить…

…не знаешь ли ты, что такое

за вкрадчивой рифмой следить?

За ласковой рифмой следя,

не знать ни минуты покоя,

их вкрадчиво трогать рукою, –

не знаешь ли ты, что такое

слова золотого покоя?

Не знаешь ли ты, что такое

Поэзия Туч и Дождя?

Вот так начинается пьеса

и фортепианный пролог,

вот так расточается месса

довольно затейливых строк,

вот так я лишаюсь покоя,

за вкрадчивой рифмой следя…

Не знаешь ли ты, что такое

Поэзия Туч и Дождя?

МУЗЫКА ЦИРКОВАЯ

Клоун идет ареной,

ярок наряд паяца:

мужество в жизни бренной

учит нас не бояться.

Учит глядеть в лицо вам,

звезды вселенной плоской!

Шут в колпаке пунцовом

музыкой прополоскан!

Ярок наряд паяца,

а капельмейстер пылок, –

выстрелы не боятся

жалких пивных бутылок.

Ставит свои фигурки

в душном подвале тира

дьявол в ковбойской куртке,

завоеватель мира.

Ярок наряд паяца,

скрежет манежной льдины, —

вновь по-людски смеяться

учится капельдинер.

В светлых трапеций мрежи

впаян гимнастки профиль;

хочет процвесть в манеже

клоунский носокартофель.

Дьявольскою гангреной

сумрачный мир терзаем:

клоун идет ареной,

имя его мы знаем.

Вот он, довольный малым,