Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения — страница 16 из 31

праведник с рожей гладкой,

выпачканный крахмалом,

с рыжей идет накладкой!

Можно ли в жизни бренной

новую чуять моду?

Клоун идет ареной,

вечность ползет к исходу.

Музыкой или словом

развесели их свору, —

в луковом счастье клоун

с жизнью затеял ссору!

Музыка жизни бренной,

вальс «На маньчжурских сопках»;

клоун идет ареной

с мужеством самых робких!

Станция узловая

жизни, летящей в темень,

музыка цирковая,

клоун в размахе тени!

Так повторяйся в нотах,

звонкая, даровая,

в радостях и в заботах,

музыка цирковая!

Агния иль Глафирка

на першеронах кротких:

звезды конного цирка

в ярких своих колготках!

Пагубой изначальной сроден

любому взору,

плачет Коко печальный,

жалуясь Теодору.

Плачет в чулках лиловых,

жалуясь: – Доконала! –

сумрачный белый клоун

с голосом кардинала.

Тигр, ощетинясь ворсом,

грозен он джунглей житель…

Голым пижонит торсом

ласковый укротитель.

Вот он рычит ретиво,

зверь колдовской породы…

Ну а в антракте – пиво,

кофе и бутерброды.

ВОЛНИСТЫЕ ТУМАНЫ

Был человек таинственный и странный,

хотя имел и паспорт он, и чин.

Он написал «волнистые туманы»

и опочил. Нет следствий без причин.

Когда в него стреляли бонвиваны,

он умирал в снегу. Как честь мужчин.

И лапотные черные Иваны

торчали над ошметками кручин.

Брел русский стих, ломая балаганы.

А труп в гробу бледней, чем лунный свет.

И на заре листал другой поэт

самодержавья темные кораны.

И облака. Они нежней руна.

Рунические призрачные станы.

В метелях воплощались Оссианы,

и обнажалась круглая луна.

О, если бы она могла сойти

с пути, остаться шаром невоспетым!

Свети, луна проклятая, свети

во цвете лет загубленным поэтам!

О воздух века! Если дело дрянь,

когда скрипят погибельные сосны,

сгустись в комок, сияньем ночи стань

иль мертвецов покровом жизненосным!

Стань Пушкиным, стань Фетом, наконец,

стань Аполлоном или кантонистом,

объяв недолетающий свинец

своим туманом, снежным и волнистым.

Пергамент. Папироска. Пепел. Медь.

Стеклянный воздух светопреставленья.

Поэзия не может умереть…

Блюстители, валитесь на колени!

«В синем небе…»

В синем небе, в синем небе

пролетает вертолет, –

на задворках, на задворках

воскресает Дон Кихот, –

ах, в чердачной амбразуре

клок июньской синевы, –

что за мельницы в лазури

над кварталами Москвы?

Звенья труб в мерцаньи цинка,

точно звенья новых лат, –

целый день идет починка,

мир тревожен и крылат.

Если б взвиться, если б взвиться

выше грусти и забав, –

если б с мельницей сразиться,

исполина в ней узнав!

Вертолеты улетели,

люди строят переход.

Третий день на бюллетене

престарелый сумасброд…

Говоря! ему: останьтесь

в нашем юроде, сеньор,

ну указ ли вам Сервантес,

коль Сервантес мелет вздор?!

Что там мельницы мололи?

Улетели: хвать-похвать!

Ну доколе, ну доколе

с ветряками воевать?

«В переулке имени Пантофель…»

В переулке имени Пантофель,

где узка асфальтная река

(понимаешь?), есть на камне профиль

неуживчивого чудака.

Бритвовидный профиль чудака,

абрис эпитафий и утопий, —

в переулке имени Пантофель

на стене. Изваян с кондачка!

Беспределен лик его чудацкий,

мертвеца отчетливый постой,

там, где шествует (живой) Завадский

элегантной ленточной глистой.

Странный фарс. Беспечная минута.

Время – будто петли на воде.

Вековечный доктор Даппергутто,

Всеволод Эмильевич Эм-де [1].

«Вальтер фон дер Фогельвейде…»

Вальтер фон дер Фогельвейде,

бренный образ человека,

австрияк, всего вернее,

из тринадцатого века,

певший гимн в честь милой дамы,

пахарь стихотворной нивы,

сочинявший эпиграммы

и слагавший инвективы, —

женщин он любил, конечно,

искренне и любострастно,

удивительно беспечно

и пленительно прекрасно.

Ну а птички на привале,

что на них весьма похожи,

хоть не сеяли, не жали,

а бывали сыты всё же.

Ну а птички на привале,

благостны и деловиты,

хоть не сеяли, не жали,

а бывали всё же сыты.

Он лугами и полями

шел, вздымая тост заздравный.

С птицами и королями

он беседовал как равный –

австрияк, всего вернее,

из тринадцатого века,

Вальтер фон дер Фогельвейде,

вечный образ человека.

Ну а птички на привале,

вроде вальтеровой свиты,

хоть не сеяли, не жали,

а бывали всё же сыты.

Ну а птички на привале

хоть не лезли вон из кожи,

хоть не сеяли, не жали,

а бывали сыты всё же.

Ну а пташки на привале –

Певуны, не паразиты!

Хоть не сеяли, не жали,

а бывали всё же сыты.

А что с голоду не помер

Вальтер – было просто чудом,

потому что не был Вальтер

кесаревым лизоблюдом.

ВЕНГЕРСКАЯ РАПСОДИЯ

I. «В тишине печальных буден…»

В тишине печальных буден,

где судьба играет в кости,

я хочу оставить людям

строки нежности и злости.

Не всегда ведь, не всегда ведь

попадаешь прямо в точку, –

людям я хочу оставить,

как Франциск, одни цветочки.

Не ищу пустого блеска,

обращаясь к яснолицым, –

я хочу, как тот Франческо,

обратиться к певчим птицам.

Проповедовать за дверью

некой самой высшей лиги

мудрость высшего доверья,

как романтики-расстриги.

Я хотел бы, небезвестен,

причастившись горней тайне,

обернуться КНИГОЙ ПЕСЕН

в духе истинного Гяйне.

Мы о людях скверно судим

и о тех, что яснолобы;

я хочу оставить людям

строки нежности и злобы!

II. «В сугробах, в сугробах, в сугробах…»

В сугробах, в сугробах, в сугробах

осталась судьба бытия, –

в тех северных снежных

утробах тревога и вечность моя.

И всё, что мечталось и пелось,

и всё, что звенело в былом,

отвага, любовь и несмелость,

и – в шалую тьму напролом!

В таинственном шуме и блеске

судьба омрачилась моя, —

студеных ночей арабески

на стеклах былого литья.

Я в темном эфире витаю,

дышу неземной тишиной –

не таю, не таю, не таю

и этой безгласной весной.

На этой асфальтовой корке,

на этой студеной земле

глаза мои мстительно-зорки,

как некогда, в дивном тепле.

В забытые комнаты эти

мы входим с морозной черты,

усталые взрослые дети

ушедшей во тьму красоты!

III. «Душою старайся постичь…»

Душою старайся постичь

всё то, что в судьбе промелькнуло:

прислушайся к отзвукам гула,

его темноту возвеличь.

Как свет, превратившийся в слух,

взметнись изобильями блеска,

метнись, будто алая феска

в оконце ночных повитух.

Будь верен весны колыханью,

плыви – удивленно-сутул –

туда, где возносит Стамбул

над синей босфорской лоханью

свои минареты. Впервые

душою смятенно ответь,

что славная вышла мечеть

из греческой Айя-Софии!

Будь весь как волшебная страсть,

старайся в немыслимой смуте,

клубясь словно Облако сути,

душой к Византии припасть!

IV.Ференц-Йожеф

Время лезет вон из кожи, –

где ж ты, бедный истукан,

Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф,

благородный старикан?

В день Гоморры и Содома

ты влачишь (или зачах?)

бремя Габсбургского Дома

на худых своих плечах!

Все мы, все мы постояльцы

благодушных поварих…

Не собьет в таперах пальцы

звучный Кальман Эммерих!

Где же нынче молодежь их

в доломанах тех времен?!

Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф,

облетевший старый клен!

Где же, где же, где же, где же

русских троек бубенцы,

галицийские манежи,

будапештские дворцы?

Кем он будет подытожен,

век, ушедший в тишину,

там, где Лемберг, там, где Пожонь

и не знают про войну?

Ярко блещут магазины

массой бемского стекла, –

прут мадьяры и русины

в ночь медвежьего угла.

Не цветною кинопленкой

в синема полуживом –

въявь, былое время, мондкай ,

говоря мне, время, мондкай

о величии самом!

Время спит в масонских ложах

(снится новая скрижаль!), –

Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф,

от души тебя мне жаль!

Мир взрывается, пригожих

сонаследников гоня…

Бедный Йорик, Снежный Ежик, —

четверть царства за коня!

V. «Мы помним всё то, что ушло…»

Мы помним всё то, что ушло,

а будущего не забудем, –

когда на душе отлегло,

мы время по-новому судим.

Мы внемлем шагам босяков

былой романтической складки,

покорно глотаем облатки,

играем с печалями в прятки, —

мы входим (лирически-шатки)

в сецессион особняков.

Прелестнейшим прошлым измерьте

грядущих скитаний маршрут,

когда по фасадам плывут

сильфиды, наяды и черти;

потом побывайте в концерте,

где тенор прижимисто-крут…

Но всё расточилось, как сон, –

и вы никогда б не сказали,

что очень грустит Стефенсон

во мгле на Восточном Вокзале.

Созвездий высокая утварь,

реклам световых беготня…

О, Келети Пальяудвар,

ты в Киев доставишь меня!

Летит на колесах лачуга,

везет нас напористый гунн

на Ньюгат , на Ньюгат, на Ньюгат,

на Запад , на Запад, на Ньюгат,

в край венецианских лагун.

VI. «Как передать невозвратимость мига…»

Как передать невозвратимость мига

и как войти в былых утрат семью?

Что – Прошлое? А будущее – книга,

известно, за печатями семью!

А то полумгновение, в котором

нам жить на этом свете суждено,

кладет предел ненужным разговорам,

и недомолвкам всяческим, и вздорам, –

оно непогрешимо, как зерно.

Так верен будь полумгновенью счастья

и не пытайся позабыть урон,

который был святой вселенской страстью

тебе в годину гнева нанесен!

VII. «Не кляните непонятность…»

Не кляните непонятность,

не спешите глаз отвесть, –

в мире нелицеприятность

справедливейшая есть.

Подчинитесь всем раздумьям,

может, даже скудоумьям, –

повторяйте всякий раз:

это правда не про нас!

VIII. «Потом – ушами финт…»

Потом – ушами финт,

и тихий, будто помер, –

как в лотерее СПРИНТ,

безвыигрышный номер…

«Геся Гельфман, храбрец Рысаков и Кибальчич…»