Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения — страница 2 из 31

Прозвучи, моя шальная лира,

доблестью, и лаской, и тоской!

Я рожден на улице Шекспира,

в центре Украины Слободской.

Не хочу плутать в неточных датах,

но столетья поступь узнаю:

верно, на заре годов двадцатых

так назвали улицу мою.

Ах, Шекспир! Задира и проказник!

Можно ли забыть, что искони

творчество – неумолимый праздник,

что и мы ему слегка сродни!

Что слова приходят к пантомимам,

оглашая пестрый балаган:

в зеркальце, как смерть неумолимом,

облик свой увидел Калибан.

В ямбах осязаемых и жестких

человек творит свой правый суд.

Гамлет умирает на подмостках,

капитаны Гамлета несут.

Вот бы нам гореть такою страстью

до черты последней, до конца;

если б нам с такой безумной властью

человечьи потрясать сердца!

В нас твои отрады и печали,

шар земной, летящий в тучах тьмы!

Были б мы пустыми рифмачами,

если б о тебе забыли мы!

Если б наше сердце не искало,

без дорог, на ощупь, наизусть,

мужества высокого накала,

слова, побеждающего грусть!

Пышная словесная порфира,

зашурши над каждою строкой!

Я рожден на улице Шекспира,

в центре Украины Слободской.

«Шло время…»

Шло время

в умерщвленьях и зачатьях,

в соцветьях радуг,

в скрипе колеса;

мерцали купола,

и на Крещатик

седые

опускались небеса.

Летела слава

по горам и долам,

столетия

стирали ржавый грим,

и золотые звезды

над Подолом

светили мне

и прадедам моим.

«Предки, предки, и вы отошли в мир иной…»

Предки, предки, и вы отошли в мир иной,

привиденьями зыбкими стали!

Вы носили жилетки с атласной спиной

и на пряжках из кованой стали.

И усов ваших фиксатуар-бриолин

был тождественен вечному лоску;

отдаленней теперь, чем кольчуги былин,

ваши штучные брюки в полоску.

Трепыхался футбол и мигало кино,

предвещая истории славу;

в Черном море мотались, с судьбой заодно,

то ли «Гебен», а то ли «Бреслау».

А потом вы на дачах играли в крокет,

и носили толстовки с кокеткой,

и, откушав в столовке свой постный обед,

отличались наивностью редкой.

Годы шли. И уже созидалось метро.

Дождь ложился на вмятины фетра.

Вы тогда уже были, простите, «ретро »,

или, может быть, правильней «ретро»?!

Отошла вашей жизни большая тщета,

только дышат еще и доселе

увеличенных ваших портретов уста

и карманных часов карусели.

Я, потомок ваш бледный,

прославить хочу вас в своем поэтическом раже, –

ведь эпоха вам всё же была по плену,

как титанам в седом Эрмитаже.

Я прославить хочу ваш лаун-теннис в жару

и тяжелые ваши ракетки,

потому что всё ж честно вели вы игру,

вы, мои незабвенные предки!

Что вам НЭП, шмендефер и рулетка с пти-шво!

Были вы в адамантовом стиле,

и врагам не прощали вы впрямь ничего,

но и вам ничего не простили.

ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

Над селеньями людскими,

деловит и нелюдим,

сродный милой пантомиме,

домовитый вьется дым.

В нем твоих очей бездонность,

всем соблазнам вопреки,

и святая отрешенность

хореической строки.

И окутан в дымку света,

вдалеке от всех морей –

позабытый кем-то где-то

город юности моей.

Мне знаком здесь каждый угол,

и подъем, и поворот,

и парад бетонных пугал

возле парковых ворот,

и отрада человека —

снежных хлопьев белизна,

и семнадцатого века

монастырская стена.

Как инкогнито и некто,

все бы в сердце уберечь:

даже грубость диалекта,

даже грусть разлук и встреч.

Уплывает пантомима

в снеговую пелену.

«Слаще нет родного дыма», —

говорили в старину.

Я от сердца отрываю

этот каменный фасад,

эти синие трамваи

и заиндевелый сад,

и покрытый ранней славой,

в голубой одетый дым,

милый месяц моложавый

над пристанищем моим.

«Шаланды у прибрежных сел…»

Шаланды у прибрежных сел

покачивает ветер резкий,

и постаревший режиссер

бредет по улице одесской.

Он, лысый, скучный человек,

шагает — к смерти ли? ко сну ли?

…Летел бумажный жалкий снег,

эскадры странные тонули.

Фанера, доски и картон,

шеренга дев неграциозных;

глотнуть бы пересохшим ртом

весь этот непродажный воздух!

И умирает старый шут

во всем ветрам открытом зале.

И неба синий парашют

висит над улицей Лассаля.

МОРСКАЯ СЫРОСТЬ

Бывает, барахлит забвенья

мгла подобно полевому телефону…

Таинственная женщина плыла

по расписному синему плафону.

А пламя подымало языки

и в сновиденья странные тянуло,

где отзвуки и нисхожденья гула,

где комнаты как в сказке высоки.

Пожалуй, что тогда мне было десять,

во мне еще не накопилась злость,

не в пушкинской, а в ильфовской Одессе

мне проживать в ту осень довелось.

Там было даже и кафе Фанкони,

нарпитовское стойбище мужей,

и небоскребы в восемь этажей,

но речь пойдет о расписном плафоне.

Летела – в складках, в драпировках вся,

очами похотливыми кося,

но сверх того не ведая корысти, –

мадам, должно быть, итальянской кисти.

Бинокль к глазам прильнет, как соль ко рту,

и сразу в приближеньи многократном –

бетонный мол, сродни рассветным пятнам,

и трубы разноцветные в порту.

Так сочетался этот Мир-навырост

с грядущим… Впрочем, это ничего!

Но более, но более всего

мне памятна тех дней морская сырость.

Она была повсюду и всегда,

цвела в подъездах животворной тенью,

сродни испепеленью и томленью

и некой сладковатостью горда.

С тех пор прошло немало лет и льдов,

но сырость эта ждет в мечтах опальных,

на лестницах приморских городов

и в тусклом свете комнат умывальных.

Но непрерывен времени поход,

он движется по месяцам угаслым…

Нагретым маслом пахнет теплоход

и вся судьба нагретым пахнет маслом.

Машинным маслом. Что за толчея

нам подтверждает непреложность мига!

Морская сырость – вотчина твоя,

Одесса, Феодосия и Рига.

Чем пахнет на заре Восточный Крым?

Чем пахнет на заре Бассейн Донецкий?

Чем пахнет время? Спячкою мертвецкой

иль пробужденьем? Мы – поговорим…

Был старый дом. О время, не тревожь

осколков воронцовского уюта!

Еще мне снится душная каюта,

Где с морем обручен Одесский Дож!

Во мне еще накапливалась злость

и ожиданий тщетное величье, –

не смог Всего Грядущего Обличье

провидеть я. Но кое-что сбылось.

КАТОК «ПЕЧАТНИК»

Памяти Франческо Катто

На Украине Слободской

жил равнодушный итальянец,

он придавал граниту глянец

весьма умелою рукой,

сулил покойникам покой,

женил чахоточный румянец, –

седой ваятель-итальянец

на Украине Слободской.

Надгробных памятников мастер

почил и помер в свой черед,

теперь у смерти он во власти,

зато Искусство не умрет.

Торчат в расцвете неудобья,

хранящие холодный пыл,

многопудовые надгробья

и монументы без могил.

Так помер равнодушья латник,

ваятель мраморных девчат.

У самых врат катка «Печатник»

его изделия торчат.

«В этом Харькове, старом как мир…»

В этом Харькове, старом как мир,

в этом городе, в этом губернском,

в этом ветре степном, в этом резком,

были мы молодыми людьми.

Были мы молодыми людьми,

были мы гимназистами в блузах,

этот мир был так скромен и узок.

Ах, в своих самых юных конфузах,

в наших первых ребячливых музах

были мальчиками, черт возьми! —

были мы молодыми людьми!

Были барышнями, черт возьми!

Гимназистками в фартушках были!

Три реки в керосине и в иле

никуда не текли, черт возьми!

Никуда не текли, черт возьми!