Курорт. Цивилизованная глушь.
И под окном свою лепечет чушь
какая-то азартная синица.
Здесь желтая бы пригодилась тушь….
Какая грусть в моей душе теснится!
А вдруг мне эта осень только снится?
Приют для жирных туш, для слабых душ!
Отличнейший благоразумный Штранд,
спокойствие пустого побережья,
отдохновенья доблестный талант!
Иль вновь шутом заброшен на манеж я?
Иль вновь, закован в сумрак побережья,
читаю рыжих сосен прейскурант?
О ВЕТХОМ АДАМЕ
I. «К нам приходят шелесты и трески…»
К нам приходят шелесты и трески,
ветер, что сырую полночь роет, –
извивающиеся арабески,
голоса магнитных синусоид.
Не боясь ни холода, ни жара,
мне свою тревогу поверяли
лижущие грудь земного шара
электромагнитные спирали!
II. Вечер, вечер
Вечер, вечер зажигает свечи,
свечи небоскребов, черту кочерги.
В это время в джунглях, или в шахтах угольных,
или просто в селах не видать ни зги.
На столе укромном фыркает приемник,
в нем все части света обрели приют, –
и на всех наречьях вечер тушит свечи,
камни всех столетий к небу вопиют!
И француз любезный, льстиво-бесполезный,
вас спешит окутать тиной липких фраз:
патокой сравнений и уподоблений
он обмажет наглой пошлости каркас!
III. «Как ни грустно, как ни больно…»
Как ни грустно, как ни больно,
как ни жалостно томиться –
в книге жизненной невольно
перевернута страница.
В этой книге текста мало –
опечатки да пробелы,
в этой книге профиль мага,
приключенья Арабеллы.
Странные дела творятся
в романтических затонах, –
нежные договорятся
там, на пажитях картонных.
В романтических притонах,
в поэтических тавернах
перезвон ветвей сплетенных,
прелесть лиц неимоверных!
IV. «Жизнь не театр, да и смерть не в театре…»
Жизнь не театр, да и смерть не в театре,
не из картона и папье-маше.
Душу-те вымотать годика за три,
скажут потом, что томился вотще!
V. «Покатой сцены странная неровность…»
Покатой сцены странная неровность
и декораций пестрые холсты.
Нелепая и грубая условность,
парад нагой и пошлой красоты.
И голизна в таком нежданном мире,
где и тоска не ведает границ.
Слепые крысы в пурпуре, порфире,
чужие крылья мышегрудых птиц.
VI. «Начинается песня о тысячах маленьких бедствий…»
Начинается песня о тысячах маленьких бедствий,
о параде тревожных, и пресных, и пошлых вещей,
о печали смертей, о начале лихих соответствий,
о скрещеньи незримых в железной ночи плоскостей.
Начинается песня, а мир не свершен и неведом,
впалощекие лица летят по дороге огня,
и к каким-то незримым, к каким-то неслышным победам
беспокойное сердце влечет и волочит меня.
VII. «У друзей, у друзей…»
У друзей, у друзей
нет ни звука, нет ни слова,
только нежности музей,
только пошлости основа!
VIII. Романс Миньоны
Знаешь ли, душа, как в ночь сырую
я с моим возлюбленным пирую?
Как проносятся машины мимо,
в синем торжестве огня и дыма?
Как, в ночи лишенные опоры,
начинают плакать светофоры
алыми и желтыми слезами?
Как скрипят машины тормозами?
Только ты над миром, неуклонный,
воцарился – милый свет зеленый, –
о тебе, о зелени забвенья
и поет мое стихотворенье.
Боль мою и тьму мою лаская,
поднимается волна морская,
зеленью и пеною рокочет
и припасть к стопам в блаженстве хочет.
Припади к стопам моим скорее,
влагой слез твое лицо согрею:
будешь петь и плакать ночью летней,
всё таинственней и неприметней.
IX. Колдунья Геновефа
Ты незнакома нам, твой день велик,
твой облик нем, твой беспечален лик.
Уста твои, исполненные смеха,
нездешним торжеством искривлены,
веселым смехом горней стороны, –
да, это ты, колдунья Геновефа!
И повторяю я твои слова.
Но я – мне чужд искатель торжества,
древнейших истин глупый толкователь,
безумных принцев скучный прихлебатель.
X. «Мы живем и видим мало…»
Мы живем и видим мало:
только краешек лазури,
отблеск вечного металла,
отголосок дальней бури.
Рыжих гор столпотворенья,
голубых деревьев купы
и твою, венец творенья,
жизнь, отмеренную скупо.
Нужно нам от этой жизни
очень мало. Малой крохой
сыты. Черной кровью брызни,
масло недр в желонках охай,
тенью будь на смертной тризне,
гость, не признанный эпохой!
XI. «Любовь и смерть. И расширять зрачки…»
Любовь и смерть. И расширять зрачки.
Быть самой тонкой линией ладонной.
Быть белладонной, даже белладонной!
Вгонять в паркет слепые каблуки!
XII. «Да. Занавес. Партер. Софиты. Кресла…»
Да. Занавес. Партер. Софиты. Кресла.
Слепая бутафория кулис.
Так гибель умерла. А смерть воскресла.
Явился демон зла – пришел Ивлис.
XIII. «Так проснуться в провинциальном театре…»
Так проснуться в провинциальном театре
под завыванья Лира-короля,
жуя мороженое, купленное
за три рубля.
XIV. «Как описать угрюмые кулисы…»
Как описать угрюмые кулисы,
и перепалки кошек за стеной,
и жалкий облик маленькой актрисы,
и жизнь, почти не виденную мной?
Печальных запах пудры и подмышек,
несвежий дух заношенных манишек.
Экран. Панорамирующий кадр.
И перья покупающий театр.
И зрители – они внимают немо
насценной беготне и суетне.
И то ли Станиславского система,
бездонно-бестревожное «На Дне»?
Не знаю – что играть? Куда деваться
от этих шестисот сверлящих глаз.
Постойте же! Мне только девятнадцать,
я поразить еще успею вас.
XV.Мальтийский крест
Приходит день, подобный многим прочим.
Денек в бессменной сутолоке дней.
Он говорит – не ропщем, не пророчим.
Учись, подруга. Становись умней.
А годы прут, непревзойдимо-наги,
как тень неугасающих светил.
Нет, не комедией плаща и шпаги —
житье мое он драмой прокрутил.
И в духоте опрятной аппаратной,
где грушей пахнут комика уста,
мне тешил слух – таинственно-приятный
негромкий треск мальтийского креста.
XIV. О Ветхом Адаме
Я плачу, толстый пошлый нелюдим,
малоподвижный вскормленник дивана.
Я в эту ночь почти неотделим
от плотного нездешнего тумана.
Не озаряет световой проем
движений человеческого рода.
И снова мы бредем сквозь тьму вдвоем
с тобой, Адама ветхого природа!
Горит рассвет столовым серебром,
и на скамью Адам присел устало:
уже давно расстался он с ребром,
а женщиной оно еще не стало.
XVII. «Было очень много споров…»
Было очень много споров
о природе человека
и немыслимых раздоров
в темных сутолоках века.
Было очень много странных
постулатов-предпосылок,
и лакеев ресторанных,
и раскоканных бутылок.
Но всего мне был дороже
в ясных сумерках похмелья
милый ангел светлорожий,
лик Мадонны Рафаэля.
XVIII. «И опять – набат, набат…»
И опять – набат, набат, –
и в пружинящую кожу!
Жесткость шанцевых лопат
захватить успейте тоже.
Будет пламя до небес,
дыма – полное лукошко.
И над медью злых чудес –
то, заветное окошко!
XIX. «В алых отблесках пламени…»
В алых отблесках пламени –
вот лицо твое, друг!
Нет, не очи, а знаменье,
нет, не губы – испуг!
Там, где дымом невестится
городов духота, –
на заплеванной лестнице
несгоревшая, та!
XX. «Идет серебряная тишина…»
Идет серебряная тишина,
и звездный ужас теплит наши души,
и пригоршнею звездного пшена
рассвет на мироздание обрушен.
XXI. «Не пора ли выйти на простор…»
Не пора ли выйти на простор,
не пора ли под сосной прилечь ему,
там, где хвойный ветер вновь
простер лапы бора к сердцу человечьему?
Там не бродит нежить по ночам,
леший там не шествует со свитою,
вовсе не подобны палачам
мухоморы там неядовитые.
Любо растянуться под сосной
и лежать до умопомрачения, –
за густой древесною стеной
позабыть былые огорчения.
XXII. «Не человек в лесу дремучем…»
Не человек в лесу дремучем,
не странный черный дровосек,
а уподобившийся сучьям
корявый позапрошлый век.
Те баснословные эпохи,
когда не ведали огня,
совсем не при Царе-Горохе,
а просто – у истоков дня!
Когда, куда ни глянешь, зелень,
куда ни глянешь – хвой намет,
и лесовик учтив и целен,
как скорострельный пулемет.
XXIII. «Всё не может весна разрешиться от бремени…»
Всё не может весна разрешиться от бремени.
Холодеет кора подмерзающих луж,
леденеют ручьи – и, с течением времени,
принимают лучей ослепительный душ.
И на этой планете, летящей и тающей,
мы встречаем судьбы отгремевший глагол,
и блаженные всхлипы весны зацветающей,
и железных путей золотой ореол.
Нам бы слушать эфира холодные высвисты,
приникая к зеленому сердцу луча,
нам из пальца бы ясную истину высосать
и твердить и греметь, пока кровь горяча!
XXIV. «Ветер гудит ночами…»
Ветер гудит ночами,
сердцу дает ответ:
смертными вижу очами
вечного солнца свет.
XXV. «Нам бы слушать посвисты эфира…»
Нам бы слушать посвисты эфира,
ледоход лазоревых эскадр.
Над пустыней видит солнце мира
славный сын Филиппа – Александр.
Слышит он далекий гул военный,
грохоты чугунного литья,
видит – люд поверженный и пленный,
полузавоеванной вселенной
кровью обагренные края.
XXVI. «Ветреное сердце прохиндея…»
Ветреное сердце прохиндея,
странного бродяги декабря,
сумрачными душами владея,
движется, мгновенья серебря.
Ели, припорошенные снегом,
сонные сугробы до бровей;
так бы в них и бухнуться с разбега,
как оледенелый Берендей!
XXVII. «Вот поглядите: он и я…»
Вот поглядите: он и я
попали в кадр на фоне Храма.
Мы с ним недавние друзья
и в объектив взираем прямо.
XXVIII. «Вот и снова жизнь идет насмарку…»
Вот и снова жизнь идет насмарку,
прошлое сжигается дотла.
Веру, как ненужную помарку,
снова ты стираешь со стола.
Мир с тобой беседует в тумане,
ты ему и письмеца не шли, –
синее неоновое пламя
сторожам зажечь в ночи вели!
XXIX. «Осени листва сторожевая…»
Осени листва сторожевая,
только я тебя и понимаю,
только ты мне в сердце и проник,
пламени трепещущий язык!
XXX. «Ты плывешь надо мной по дороге небесной…»
Ты плывешь надо мной по дороге небесной,
чрезвычайно земной и привычно чудесный.
Ты железо и сталь окрыленных распорок,
ты летящий дюраль на воздушных опорах!