Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения — страница 5 из 31

королей, и царей, и народных движений, –

в этом смысле пришлец – семи пядей во лбу

промолчал из тактических соображений.

А кончается эта история так:

прощелыга-пришлец похищает красотку

и в грядущее с ней устремляется ходко,

потому что он, в общем, пижон и мастак!

К сожалению, где-то на грани веков

тормозит он с отчаяньем мотоциклиста,

а красотка стареет годочков на триста,

и ее ни в какой не затащишь альков!

В общем, это наивный избитый сюжет,

но читатель постигнет, те книжки листая,

что вояжи в глубины исчезнувших лет,

путешествия в прошлое – вещь непростая.

Тем не менее, есть и такая страна,

та, которой бессонная память верна,

где прошедшее наше осталось навеки,

где текут непонятные пенные реки.

В той таинственной полузабытой стране

можем мы предсказать всё, что будет в грядущем.

В той стране с нашим сердцем, томительно ждущим,

мы пылаем в одном автогенном огне.

Предсказуемо всё. Всё свершится в свой миг,

завершится вполне утоленною жаждой,

только я сожалею всегда, что не каждый

до Крещатика Страсти доводит язык!

Не спеша мы уходим в забвенья пургу

и последние силы душевные тратим.

Предсказания прошлого я не могу

счесть каким-то никчемным иль глупым занятьем.

КОЛОМБИНА

Ты была Коломбиной и ты ликовала,

и судьбины своей ты не знала пока,

и ложилась на музыку Леонкавалло

голубиная тень твоего колпака.

Ты была Коломбиной – и самой любимой,

и совсем нелюбимой, – и камень плакуч,

и слезинки струились горючей лавиной

сквозь летучее месиво мреющих туч.

Ты была Коломбиной, была фейерверком

позабытых острот, пожелтевших страниц,

ты росла, уходя колпачком островерхим

в голубиную почту померкших зарниц.

Ты была Коломбиной – и ты отыскала

на галерке юнца, не сводившего глаз,

ты была полногласной, как лингва тоскана,

ты плыла по щебечущей влаге вокала

и на дряхлых партнеров косилась подчас.

А за окнами зной, – мы и вправду играли,

а на Медной Горе добывали руду;

это было в бреду (рассказать не пора ли?),

это было со мной в незабвенном году.

Ты была Коломбиной – и ты ликовала,

ты плыла по щебечущей влаге вокала

неизвестно зачем, неизвестно куда,

ты была Коломбиной – и ты не сдержалась,

распустила корсаж, растранжирила жалость,

а в нетронутых недрах змеилась руда.

Дорогая подруга, неласковый недруг,

золотая руда в нерастраченных недрах,

предгрозовье и душу смутившая боль,

я не думал тогда о улыбке лукавой,

я тебя не прозвал сероглазой забавой,

я боялся и думать о встрече с тобой.

А сегодня гроза сизокрылым набатом,

а сегодня гроза запеклась над Арбатом,

и стрекозы летят над кипящей смолой,

над землей – как хотите ее называйте,

над железной травой, над размякшим асфальтом,

над хрустящей, еще не остывшей золой.

А сегодня, бродя по траве стрекозиной,

я навьючен опять бутафорской корзиной

алых, белых, и черных, и розовых роз.

Ты опять – Коломбина в кисейных нарядах,

и пылает под пыльными складками паддуг

неподкупная горечь рябиновых гроз.

СТИХИ О ПРОГРЕССЕ КИНОИСКУССТВА

Мы мир увидали волшебной зимою,

и всюду кино бушевало немое,

и были трамваи в беззвучном снегу,

и хлопья летели пушисто и слепо

на паперти храмов, на вывески нэпа,

на всё, чего вспомнить теперь не могу.

Шла лента, подрагивая и мигая,

но вскоре явилась картина другая:

тапер и Шопен получили расчет,

и стали, почти осязаемо-близки,

зловеще трещать пулеметные диски, –

так годы проходят, так время течет.

Потом мы постигли могущество цвета,

давно непрерывная шла эстафета, –

как ярко… И зал от восторга притих.

Но надо сказать (опечалившись крайне),

что лучше всего на обычном экране кровь,

алая кровь выходила у них.

Теперь нам твердят об экране широком,

но съемки страдают каким-то пороком, –

и долго ль осталось нам жить на земле?

Не выйти из круга раздумий тревожных,

и скоро механик (проклятый сапожник)

докрутит картину в погибельной мгле.

«Миновало – и не в счет…»

Миновало – и не в счет,

отгремели батареи;

всё проходит, всё течет:

панта реи, панта реи…

КАРЕГЛАЗОЕ ПЛЕМЯ

«Свою судьбу яви…»

Свою судьбу яви

восторгу моему,

когда закон любви

вплывает в дождь и тьму.

Упрям любви закон,

закон благих недель:

балкон, Лаокоон,

восторга цитадель

скульптур холодный гипс,

ночных дождей тщета,

восторга трудный всхлип

и хижин нищета.

Пусть вспомнит, кто не глуп,

ночных стихий испуг,

печаль ночных халуп,

тоску ночных лачуг.

Тревог иной любви

я сердцем не пойму:

свою судьбу яви

восторгу моему!

ЖЕЛЕЗНЫЙ ЦВЕТОК

Ты Железный Цветок, бесполезный железный цветок,

родич Розы Ветров, а над ней соловьям не распеться,

ты печалей моих, ты отрад моих горький итог,

юность, юность моя, джовиньецца моя, джовиньецца!

Что мне делать с тобой, если порохом сумрак пропах,

если смерть заменила чудесный обычай рождений,

если стебель в шипах, если стебель в колючих шипах,

если стебель в шипах, словно проволока заграждений?

Родич Розы Ветров, слишком сумрачен твой вертоград,

горизонт разделен на покорные, плоские румбы,

онемели кусты, не слыхать соловьиных рулад,

и прильнули к земле пышногрудые, круглые клумбы!

Пробежит, пробежит, пробежит электрический ток,

как по проволке той, и умрут соловьи до рассвета…

Электрический ток, ты к пернатым совсем не жесток,

а из их язычков не угодно ль отведать паштета?!

Ветры гнали меня, а теперь отдохнуть бы в саду,

навалиться бы грудью, прижаться бы грудью к ограде,

к завитушкам ее… Я отрады нигде не найду,

я награды нигде не найду, даже в мертвом твоем вертограде…

И нагрянет зима, и воспрянет хромая зима,

и метели, метели, метели завьются спиралями стружек!

А тебе бы к теплу, а тебе бы в людские дома,

а тебе бы уйти, а тебе бы укрыться от стужи!

Там, за рамой двойною, за хмурью замазанных пор,

корешки золотые, которых я гладить не вправе;

за волнистыми стеклами спит кузнецовский фарфор,

и предчувствует бурю барометр в дубовой оправе.

Надвигается полночь, хрипит, и скрежещут часы,

и – рукою подать, а не видно за снежною мутью…

Мой железный цветок, даже светлые капли росы

на твои лепестки оседают мертвящею ртутью!

Что мне делать с тобой: на порошей покрытый порог обронить?

Подарить ли кому? Разыграть ли тебя в лотерею?

Мой Железный Цветок, бесполезный железный цветок,

я дыханьем своим, я дыханьем тебя отогрею!

«Милый друг, тужить не надо…»

Милый друг, тужить не надо…

Милый друг, я не тужу…

Кто, скажи, твоя отрада…

Ни за что я не скажу…

Чья душа, скажи на милость,

ровно в клетке истомилась,

в прутья тонкие впилась,

чья немеркнущая жалость

разыгралась, разбежалась,

от своих оторвалась, ась…

Да, ничья душа не тужит,

никому ее не жаль,

а твоя, твоя душа ль, –

ворон вьется, ворон кружит,

точно траурная шаль.

И поют хамлеты хором

в суматохе хоровой:

«Ты не вейся, черный ворон,

над моею головой».

Ворон — черное крыло,

неученое ракло.

ЛЕБЕДИ ГАЛАЦА

Вот и сразу прямо с плаца

пересверк лебяжьих крыл:

мчатся лебеди Галаца

в синь кладбищенских ветрил, –

ты из рук их кормишь просом

или звездным февралем, –

в мире зеленоволосом

время с темным фонарем!

И опять нельзя влюбляться

в робкий девичий уют:

снова лебеди Галаца

по земным прудам плывут,

снова лебедь, снова ревность,

снова щебет, снова ночь, –

снова спит ночное древо,

уплывают мысли прочь!

И плывут они по древним

водам, по озерной мгле,

по кладбищенским деревьям,

мимо правды на земле, —

под шумящим кипарисом,

возле пепельной воды,

профиль в синь ночную вписан,

дремлют мертвые пруды!

Это тьму крылом колеблет,

раздвигает мглу ночей

золотой галацкий лебедь,

белый, черный и ничей!

ЧУГУН

Студеной оскомой, московской судьбиной,

дурман, снегопад, белена.

В метро с незнакомой, в туннель с нелюбимой,