королей, и царей, и народных движений, –
в этом смысле пришлец – семи пядей во лбу
промолчал из тактических соображений.
А кончается эта история так:
прощелыга-пришлец похищает красотку
и в грядущее с ней устремляется ходко,
потому что он, в общем, пижон и мастак!
К сожалению, где-то на грани веков
тормозит он с отчаяньем мотоциклиста,
а красотка стареет годочков на триста,
и ее ни в какой не затащишь альков!
В общем, это наивный избитый сюжет,
но читатель постигнет, те книжки листая,
что вояжи в глубины исчезнувших лет,
путешествия в прошлое – вещь непростая.
Тем не менее, есть и такая страна,
та, которой бессонная память верна,
где прошедшее наше осталось навеки,
где текут непонятные пенные реки.
В той таинственной полузабытой стране
можем мы предсказать всё, что будет в грядущем.
В той стране с нашим сердцем, томительно ждущим,
мы пылаем в одном автогенном огне.
Предсказуемо всё. Всё свершится в свой миг,
завершится вполне утоленною жаждой,
только я сожалею всегда, что не каждый
до Крещатика Страсти доводит язык!
Не спеша мы уходим в забвенья пургу
и последние силы душевные тратим.
Предсказания прошлого я не могу
счесть каким-то никчемным иль глупым занятьем.
КОЛОМБИНА
Ты была Коломбиной и ты ликовала,
и судьбины своей ты не знала пока,
и ложилась на музыку Леонкавалло
голубиная тень твоего колпака.
Ты была Коломбиной – и самой любимой,
и совсем нелюбимой, – и камень плакуч,
и слезинки струились горючей лавиной
сквозь летучее месиво мреющих туч.
Ты была Коломбиной, была фейерверком
позабытых острот, пожелтевших страниц,
ты росла, уходя колпачком островерхим
в голубиную почту померкших зарниц.
Ты была Коломбиной – и ты отыскала
на галерке юнца, не сводившего глаз,
ты была полногласной, как лингва тоскана,
ты плыла по щебечущей влаге вокала
и на дряхлых партнеров косилась подчас.
А за окнами зной, – мы и вправду играли,
а на Медной Горе добывали руду;
это было в бреду (рассказать не пора ли?),
это было со мной в незабвенном году.
Ты была Коломбиной – и ты ликовала,
ты плыла по щебечущей влаге вокала
неизвестно зачем, неизвестно куда,
ты была Коломбиной – и ты не сдержалась,
распустила корсаж, растранжирила жалость,
а в нетронутых недрах змеилась руда.
Дорогая подруга, неласковый недруг,
золотая руда в нерастраченных недрах,
предгрозовье и душу смутившая боль,
я не думал тогда о улыбке лукавой,
я тебя не прозвал сероглазой забавой,
я боялся и думать о встрече с тобой.
А сегодня гроза сизокрылым набатом,
а сегодня гроза запеклась над Арбатом,
и стрекозы летят над кипящей смолой,
над землей – как хотите ее называйте,
над железной травой, над размякшим асфальтом,
над хрустящей, еще не остывшей золой.
А сегодня, бродя по траве стрекозиной,
я навьючен опять бутафорской корзиной
алых, белых, и черных, и розовых роз.
Ты опять – Коломбина в кисейных нарядах,
и пылает под пыльными складками паддуг
неподкупная горечь рябиновых гроз.
СТИХИ О ПРОГРЕССЕ КИНОИСКУССТВА
Мы мир увидали волшебной зимою,
и всюду кино бушевало немое,
и были трамваи в беззвучном снегу,
и хлопья летели пушисто и слепо
на паперти храмов, на вывески нэпа,
на всё, чего вспомнить теперь не могу.
Шла лента, подрагивая и мигая,
но вскоре явилась картина другая:
тапер и Шопен получили расчет,
и стали, почти осязаемо-близки,
зловеще трещать пулеметные диски, –
так годы проходят, так время течет.
Потом мы постигли могущество цвета,
давно непрерывная шла эстафета, –
как ярко… И зал от восторга притих.
Но надо сказать (опечалившись крайне),
что лучше всего на обычном экране кровь,
алая кровь выходила у них.
Теперь нам твердят об экране широком,
но съемки страдают каким-то пороком, –
и долго ль осталось нам жить на земле?
Не выйти из круга раздумий тревожных,
и скоро механик (проклятый сапожник)
докрутит картину в погибельной мгле.
«Миновало – и не в счет…»
Миновало – и не в счет,
отгремели батареи;
всё проходит, всё течет:
панта реи, панта реи…
КАРЕГЛАЗОЕ ПЛЕМЯ
«Свою судьбу яви…»
Свою судьбу яви
восторгу моему,
когда закон любви
вплывает в дождь и тьму.
Упрям любви закон,
закон благих недель:
балкон, Лаокоон,
восторга цитадель
скульптур холодный гипс,
ночных дождей тщета,
восторга трудный всхлип
и хижин нищета.
Пусть вспомнит, кто не глуп,
ночных стихий испуг,
печаль ночных халуп,
тоску ночных лачуг.
Тревог иной любви
я сердцем не пойму:
свою судьбу яви
восторгу моему!
ЖЕЛЕЗНЫЙ ЦВЕТОК
Ты Железный Цветок, бесполезный железный цветок,
родич Розы Ветров, а над ней соловьям не распеться,
ты печалей моих, ты отрад моих горький итог,
юность, юность моя, джовиньецца моя, джовиньецца!
Что мне делать с тобой, если порохом сумрак пропах,
если смерть заменила чудесный обычай рождений,
если стебель в шипах, если стебель в колючих шипах,
если стебель в шипах, словно проволока заграждений?
Родич Розы Ветров, слишком сумрачен твой вертоград,
горизонт разделен на покорные, плоские румбы,
онемели кусты, не слыхать соловьиных рулад,
и прильнули к земле пышногрудые, круглые клумбы!
Пробежит, пробежит, пробежит электрический ток,
как по проволке той, и умрут соловьи до рассвета…
Электрический ток, ты к пернатым совсем не жесток,
а из их язычков не угодно ль отведать паштета?!
Ветры гнали меня, а теперь отдохнуть бы в саду,
навалиться бы грудью, прижаться бы грудью к ограде,
к завитушкам ее… Я отрады нигде не найду,
я награды нигде не найду, даже в мертвом твоем вертограде…
И нагрянет зима, и воспрянет хромая зима,
и метели, метели, метели завьются спиралями стружек!
А тебе бы к теплу, а тебе бы в людские дома,
а тебе бы уйти, а тебе бы укрыться от стужи!
Там, за рамой двойною, за хмурью замазанных пор,
корешки золотые, которых я гладить не вправе;
за волнистыми стеклами спит кузнецовский фарфор,
и предчувствует бурю барометр в дубовой оправе.
Надвигается полночь, хрипит, и скрежещут часы,
и – рукою подать, а не видно за снежною мутью…
Мой железный цветок, даже светлые капли росы
на твои лепестки оседают мертвящею ртутью!
Что мне делать с тобой: на порошей покрытый порог обронить?
Подарить ли кому? Разыграть ли тебя в лотерею?
Мой Железный Цветок, бесполезный железный цветок,
я дыханьем своим, я дыханьем тебя отогрею!
«Милый друг, тужить не надо…»
Милый друг, тужить не надо…
Милый друг, я не тужу…
Кто, скажи, твоя отрада…
Ни за что я не скажу…
Чья душа, скажи на милость,
ровно в клетке истомилась,
в прутья тонкие впилась,
чья немеркнущая жалость
разыгралась, разбежалась,
от своих оторвалась, ась…
Да, ничья душа не тужит,
никому ее не жаль,
а твоя, твоя душа ль, –
ворон вьется, ворон кружит,
точно траурная шаль.
И поют хамлеты хором
в суматохе хоровой:
«Ты не вейся, черный ворон,
над моею головой».
Ворон — черное крыло,
неученое ракло.
ЛЕБЕДИ ГАЛАЦА
Вот и сразу прямо с плаца
пересверк лебяжьих крыл:
мчатся лебеди Галаца
в синь кладбищенских ветрил, –
ты из рук их кормишь просом
или звездным февралем, –
в мире зеленоволосом
время с темным фонарем!
И опять нельзя влюбляться
в робкий девичий уют:
снова лебеди Галаца
по земным прудам плывут,
снова лебедь, снова ревность,
снова щебет, снова ночь, –
снова спит ночное древо,
уплывают мысли прочь!
И плывут они по древним
водам, по озерной мгле,
по кладбищенским деревьям,
мимо правды на земле, —
под шумящим кипарисом,
возле пепельной воды,
профиль в синь ночную вписан,
дремлют мертвые пруды!
Это тьму крылом колеблет,
раздвигает мглу ночей
золотой галацкий лебедь,
белый, черный и ничей!
ЧУГУН
Студеной оскомой, московской судьбиной,
дурман, снегопад, белена.
В метро с незнакомой, в туннель с нелюбимой,