Начальное образование я получил в заведении, которым заправляли отцы минориты, державшие бесплатные религиозные школы. В том же, верней, в соседнем доме, отделенном от нашего двором, отцы минориты держали школу для самых бедных; почти все ее ученики ходили не в башмаках, а в деревянных сабо.
Нам было запрещено общаться с ними. И уже тогда употреблялось слово «хулиганы».
— Не смейте водиться с хулиганами из соседней школы!
То же говорила моя мать, когда нечаянно заставала меня играющим с детьми рабочих.
— Я запрещаю тебе якшаться с этими малолетними хулиганами!
Зато почти все пятницы в ту эпоху были отданы на откуп студентам, которые тогда принадлежали к господствующему классу, то есть чаще всего к тем, кого сейчас называют сторонниками христианской демократии.
В пятницу вечером им было дозволено все. Они развлекались тем, что били газовые фонари на улицах, заваливались в публичные дома и издевались над девицами, а потом крушили мебель. Самой невинной их забавой было перетащить столы и стулья с террасы кафе в отдаленный квартал.
У полиции был приказ не вмешиваться: ведь бесчинствовали молодые люди из «хороших семей», будущие судьи, врачи, адвокаты, высокопоставленные чиновники, депутаты, сенаторы.
Не думаю, чтобы подобное положение было особенностью одного Льежа. Так было и в других городах, и в Париже.
Воскресенье же было днем баталий, драк на дубинках между студентами разных университетов. То в Льеж приезжали студенты Лувенского университета и устраивали потасовку, то льежцы с тем же налетали на Лувен.
Ни жандармерия, ни полиция, ни тем паче отряды республиканской безопасности, которых в то время еще не существовало, не препятствовали этим сражениям, иногда кончавшимся не одними только шишками да синяками.
Сегодня термин «хулиган» используется применительно к другому социальному слою, объединяющему всех тех, кто не желает иметь ничего общего с буржуазией (хотя среди них немало детей из буржуазных семей), кто недоволен и отвергает общество, которое им оставляют старшие.
Видит бог, то, что они оставляют, не может ни показаться прекрасным, ни воодушевить преисполненного энтузиазма молодого человека.
Легко министру или депутату громогласно, с негодованием, прямо-таки в стиле Третьей республики заявлять по адресу молодежи, выражающей желание жить здоровой жизнью, жить не в такой удушливой атмосфере:
— Пора покончить с хулиганами!
Так вот, термин «хулиган» сегодня я не приемлю так же, как в детстве, когда из-за этого у меня происходили ссоры с матерью.
Тем более что те, кто сейчас его употребляет, раньше сами были хулиганами. Но не по причине бедности и безысходности.
— Пусть побесится, пока молод…
Этими вот словами оправдывали сынков из «хороших семей», сынков богачей: дескать, кровь молодая играет, распирает жажда жизни.
Только их не называли хулиганами. Их называли студентами.
А сейчас учащиеся коллежей, лицеев и многие их преподаватели, оказывается, превратились в хулиганов.
Я буду с молодежью, с теми, кого сейчас клеймят именем «хулиган», против подлинных хулиганов, против почтенных хулиганов, — хулиганов, выдающих себя за людей с незапятнанной совестью и присвоивших себе право ежедневно появляться на экранах телевизоров, что мне представляется настоящим вызовом народу.
Из книги «Скамейка на солнышке»
8 апреля 1975
Вчера я просмотрел первый том беспорядочных заметок, которые начал диктовать в тот день, когда ушел на покой. А только что я закончил четвертый том. «Письмо к матери» в счет не идет: оно вкралось между вторым и третьим.
Сегодня я начинаю пятый том. Каким он будет? Не знаю. Во всяком случае, я приступаю к нему с той же безмятежностью, что и к предыдущим.
Несколько недель это будут, вероятней всего, лишь короткие записи. Книга, озаглавленная «Человек как все», еще не появилась в книжных магазинах, но о ней уже заговорило телевидение, и мне все время звонят по телефону.
Сегодня, когда я в ладу с самим собой, я спокойней отношусь к тому, что порой меня бесит. Наедут журналисты. Я выделю им время — столько, насколько у меня хватит духу. Потом еще время для радио и телевидения. Но все это в некотором смысле меня уже не волнует.
У меня чувство, будто наша жизнь кристаллизовалась в розовом домике, ставшем для нас целым миром. Она непроницаема. Люди могут приходить, уходить, говорить или молчать, но это никак не затрагивает наш внутренний мир, нашу жизнь — Терезину и мою.
Сегодня днем из Лондона приехал английский фотограф, чтобы сделать мой портрет для первой страницы какой-то воскресной газеты. Я отношусь к этому так же, как к фотографам на Лазурном берегу или около парижских памятников, которые щелкают вас и суют карточку с адресом, куда надо прийти, чтобы выкупить фотоснимки.
Я только удивляюсь, когда гляжу на книгу, которая вот-вот выйдет в свет и которую я начал в 1973 году. Прошло уже два года, а ощущение такое, будто это было только что и в то же время — страшно давно.
Чувствую я себя в подобные моменты так, словно на мне новый костюм. Но сегодня этот костюм нигде не жмет, и потому настроение у меня хорошее.
Перечитывать книгу я не буду — как и остальные, которые написал. И все же временами у меня возникает желание прочесть ее и понять, как смогло стать мое счастье (слово, которое я когда-то не смел произнести) таким полным и притом спокойным, без грандиозных событий, без громких слов.
Но к чему искать объяснений в надиктованном мной, если полнота счастья во мне и я наслаждаюсь им ежесекундно?
Пусть приходят фотографы, журналисты, да мало ли кто еще — мне тепло, светло, покойно в моей раковине, в нашей раковине.
После покупки нашего розового домика я лишь однажды поднимался на второй этаж, где у Пьера студия, спальня и ванная комната. Обставил он их по собственному вкусу. Но я сломал бедро на второй день после переселения, и это не позволило мне посмотреть, как устроился сын. Лестница довольно крутая, а у меня после травмы какой-то страх перед лестницами, на которых может закружиться голова.
В это утро я вместе с Пьером поднялся к нему и был восхищен атмосферой, которую он сумел создать в своих владениях. Он устроил собственный уголок так же, как я наш — для Терезы и себя. На всем здесь отпечаток его индивидуальности. Каждая мелочь — по нему.
Как я мечтал в его возрасте о таком вот укрытии. Зимой, чтобы умыться, мне приходилось разбивать лед в кувшине с водой. И была еще одна вещь, вызывавшая у меня отвращение, — ночной горшок. Такое отвращение, что иной раз, бывало, я предпочитал помочиться в окно.
18 апреля 1975
Великолепный день. Думаю, не в первый раз я, начиная диктовать, произношу эти слова. Как-никак примерно с 1965 года все мои дни прекрасны и восхитительны. И достаточно малости, чтобы день, просто прекрасный и восхитительный, стал великолепным.
Вчера был трудовой день, точнее, день, когда я занимался делами. Я испытываю к ним все большее отвращение. Но это необходимо, и приходится покоряться. А вчерашний день оказался для меня труден еще и потому, что все перемешалось: то дружеские визиты, то деловые вопросы, иногда то и другое вместе, а это всегда щекотливо.
Все прошло хорошо, без споров, без нервозности; я доволен. И все-таки встречи такого рода кажутся мне чем-то вроде кражи, словно нарушать гармоничный ритм нашей жизни — значит обворовывать нас с Терезой.
Однако есть и причина радоваться: утреннее письмо Мари-Жо, которая прочла «Человека как все», первый том того, что можно бы назвать моими воспоминаниями.
Чуть ли не на пяти страницах убористым почерком Мари-Жо дает анализ книги, трезвый и в то же время настолько эмоциональный, что это меня даже поразило, хотя эмоциональности в ее письмах обычно хватает с избытком.
Наконец она поняла, как до нее Пьер и Марк, прочитавшие книгу несколькими днями раньше, мои отношения с Терезой и почему мы с нею при детях соблюдаем такую сдержанность.
Мари-Жо не укоряет меня. Но, кажется, она раньше не совсем понимала, например, почему Тереза держится так незаметно и почему вместо черного платья с кружевным передником и белой шапочки, которые Д. заставляла ее носить в Эпаленже, выбрала простой белый халат и носит его, даже когда я принимаю самых близких друзей, как это было вчера.
Я часто называю Терезу своим ангелом-хранителем. Никакой определенной должности у нее нет; она заботится обо мне, и потому бывает, что я представляю ее не по имени и званию, а как своего ангела-хранителя. Белый халат, больше всего похожий на халат сестры милосердия, для меня конкретизирует ее роль ангела-хранителя: не будь Терезы, я отошел бы в лучший мир еще лет десять назад.
Мари-Жо поняла это. И Пьер понял. Звонил Марк и сказал то же самое. Остался только Джонни; он сейчас в Гарварде, сдает экзамены, и я не стал посылать ему книжку: эти экзамены последние перед выходом в жизнь. Не хочу, чтобы что-то отвлекало его сейчас. Через несколько недель, уверен, он мне напишет то же самое, что его братья и сестра.
Джонни, конечно, останется в Штатах; из множества предложений, которые он получил, как любой другой выпускник Harvard Business School[78], Джонни, вероятней всего, выберет какое-нибудь крупное издательство. Он станет, как там говорят, человеком с Мэдисон-авеню[79].
Ему будет трудно. Конкуренция между фирмами жесточайшая. Но, думаю, Джонни выдержит — у него сильные плечи.
А для меня самое главное — что сегодня первый настоящий день весны. Она разошлась с календарем. В последний зимний месяц к нам пришла ложная весна. И лишь теперь, после долгих дождливых дней, после бронхита, свалившего нас обоих и не дававшего выйти из дому, грянула настоящая весна. Все вокруг в цвету. Одежда, которую мы взяли в конце лета из нашей квартиры в Башне, кажется нам тяжелой и неуклюжей. Надо будет на днях подняться на десятый этаж и поискать что-нибудь полегче.