простой и чистой литературе.
И пришел к ней. Но на каком основании я говорю так? Похоже, кое-кто интересуется этим. В отличие от большинства современных романистов я не закончил университета. Я не стал бакалавром и не сидел в тюрьме.
Я — профан в физике, химии и других науках, поименованных в дипломе.
Согласившись по настоянию правительства стать членом Бельгийской Академии, я оказался не среди писателей (их в ней было человека два-три), а среди филологов, университетских профессоров.
Короче, я был дилетант, и мне давали это понять.
Началось это еще раньше. Американцы без какой бы то ни было инициативы с моей стороны приняли меня в свою Академию искусства и литературы. Падуанский университет, с которым я не поддерживал никаких отношений, присудил мне звание, соответствующее в Италии доктору honoris causa. Чуть позже Льежский университет, опять же без моей инициативы, тоже сделал меня своим почетным доктором.
Это ли не дилетантство? У меня ведь нет никакого диплома, более того, нет даже аттестата. У водопроводчика множество всяких свидетельств. Профессионалы — это монтер, маляр, не говоря уже о велогонщике.
Я ни в чем не профессионал. Я ничему не учился. Не сдавал никакого экзамена. Я прожил жизнь, как все, наблюдая за людьми вокруг и занимаясь более или менее активной деятельностью.
Разве не так живет большинство? Думаю, что так. И даже сочинение романов не стало моей настоящей профессией. Я писал, когда у меня появлялась потребность высказаться; вот так же карточный игрок, сидя в компании односельчан в трактире, испытывает вдруг потребность рассказать анекдот.
Раньше, чтобы освободиться от того, что у меня на душе, я создавал придуманных героев. Видимо, на душе у меня накапливалось многое, поскольку продолжалось это пятьдесят лет, и моих персонажей надо, вероятно, считать не на сотни, а на тысячи.
А потом я вдруг взбунтовался. Мне показалось малодушием высказываться посредством придуманных героев, и вот, поскольку я не мог молчать, я стал говорить от первого лица.
Не писать! Использование пишущей машинки или карандаша казалось мне искусственным, и за неимением других способов я стал диктовать.
Для меня это способ избавиться от призраков. Но ведь именно так и избавляются от них, разговаривая в кафе, в гостиной или в уголке бистро.
Я не хотел бы заново прожить ни одного года своей прошлой жизни. Если бы мне предложили снова стать тридцатилетним или сорокалетним, я бы с негодованием отказался.
Это вовсе не значит, что я считаю, будто сейчас я лучше, чем тогда. Видимо, это означает, что я достиг некоего равновесия и ни за что не хочу вернуться в прошлое. Я постепенно и мирно добился свободы.
Даже если мне и случается возмущаться по тому или иному поводу, рядом с Терезой я наконец-то обрел покой.
Из книги «Рука в руке»
6 сентября 1976
В один из моих наездов в Париж одна моя знакомая задумала собрать несколько наших старых друзей.
Было это не так уж давно. Вероятно, друзья нашли, что после долгого пребывания в Соединенных Штатах я сильно изменился: с некоторыми я не виделся больше двадцати лет.
Я был рад повидаться с ними: наша дружба начиналась еще тогда, когда мы все были бедны.
Они преуспели в жизни. Стали чуть ли не официальными лицами: одни — членами Французской Академии, другие — командорами ордена Почетного легиона, а кое-кто даже совместил оба звания.
В среднем все они лет на пять-шесть старше меня. Я дебютировал очень рано, и все мои друзья вроде Вламинка, Дерена[101] и многих других были старше, иной раз лет на двадцать.
В тот вечер я был потрясен, видя, как один из моих старинных приятелей с трудом управляется со вставной челюстью. Лицо у него было в морщинах, но глаза сверкали той же радостью жизни, что и прежде. Другой приятель, несколько моложе, страшно разжирел и страдал от одышки.
Но не это поразило меня больше всего. Само собой, после обеда мы поболтали. Говорили о жизни и о старости: одних она уже настигла, к другим только подкрадывалась.
Я был удивлен, когда то один, то другой принимался рассказывать анекдоты и воспоминания тридцатилетней давности, которые я слышал от них уже сотни раз.
И теперь, беря в руки микрофон, я со страхом думаю: а вдруг я тоже живу несколькими воспоминаниями, несколькими анекдотами и без конца их пересказываю.
Вспоминаю, между прочим, Саша Гитри (думаю, что теперь могу назвать его имя), который считался самым остроумным человеком в Париже; хозяйки салонов рвали его на части. Но я неоднократно слышал, как он с одинаковыми интонациями, с одинаковыми жестами рассказывал одни и те же истории.
А ведь, ей-богу, за свою жизнь он имел случай общаться с самыми разными людьми. Но удержал, казалось, в памяти всего несколько историй, которые рассказывал до бесконечности.
Жан Кокто, которого я знал много лет (думаю, я имею право упомянуть и его) и который всю жизнь слыл этаким озорным ребенком — вспышкопускателем, признавался мне, что перед выходом в свет, как это тогда называлось и до чего Кокто был очень падок, он долгие часы валялся в постели, репетируя номер, который собирался показать вечером.
Могу то же самое сказать и про Андре Жида; он как-то признался мне, что в ожидании светской или иной встречи репетирует перед зеркалом фразы, которые произнесет.
Другой мой хороший друг — его я тоже вправе упомянуть, поскольку он вошел в историю, — мэтр Морис Гарсон[102], имел репертуар относительно ограниченный, но настолько тщательно отработанный, что весомым было буквально каждое его слово.
Эти туманные воспоминания перед дневным сном навеяли на меня грусть. Только что я упомянул, правда, не всегда называя фамилии, несколько очень известных людей, у которых была репутация редких умников. Я часто видел и слышал их. Мы были дружны и откровенны.
Однако, вспоминая наши беседы, я нахожу в них только искусственность.
Каждый, и это ужасно, за всю жизнь скопил несколько историек, забавных или трагических, и носился с ними до самой смерти.
Можно бы сформулировать проблему иначе: до какого предела доходят возможности нашего восприятия, наша способность к контакту с другими людьми?
Знаю только, что от того вечера, устроенного специально, чтобы дать мне возможность встретиться со старыми друзьями, у меня осталось горестное ощущение. Никого из этих людей я больше не видел. Они умерли один за другим, как умерло большинство тех, кого я когда-то знал. Каким же в итоге оказывается наш капитал восприятия, наш капитал памяти? Сегодня я задаю себе этот вопрос, и, надо сказать, с некоторым пессимизмом. Если те, кто считался самыми умными и остроумными людьми своего времени, помнили всего несколько историй и не сознавали, что без конца повторяются, что же говорить о простых смертных?
Над болтливыми стариками смеются. Но так ли уж отличается фермер, ремесленник, любой другой простой человек, который после третьего или четвертого стаканчика заводит одну и ту же историю, вызывая насмешки окружающих, от тех, кто фигурирует на первых полосах газет?
Уверен, не очень. Напротив, я убежден, что наша жизнь в конечном счете складывается из нескольких редкостных воспоминаний, которыми мы живем и которые беспрерывно повторяем.
Поэтому всякий раз, когда я беру в руки микрофон, во мне возникает чувство смирения, и я спрашиваю себя, а не забалтываюсь ли я. Не далее как вчера мне пришла в голову мысль окрестить мои заметки болтовней.
Предвижу, что журналисты из кожи вон вылезут, но обыграют и даже осмеют то, что я с таким удовольствием диктую.
Тем не менее я с глубоким волнением констатирую, к чему в конечном счете сводится жизнь каждого из нас.
13 сентября 1976
Я часто рассказывал о своей мечте быть патриархом. Последние три дня я в некотором смысле был им. Три, а то и четыре раза я усаживался за стол со всеми моими детьми и внуками, то есть со всеми Сименонами.
Когда дети приезжают по отдельности, между нами возникают некоторые трения. Я боялся общего съезда. И зря.
Четверо моих детей и двое внуков, которых я почти не знал, но с которыми, должен признаться, с удовольствием познакомился поближе, вели себя неподражаемо.
Я не пессимист. Я никогда не отчаивался из-за детей, даже если мне случалось говорить о них довольно горькие вещи.
Сегодня они все один за другим уехали, и наш домик обрел свой привычный облик и атмосферу. Я благодарен детям за те часы, которые они мне посвятили, а вчера вечером, например, у меня даже возникло чувство, будто я помолодел.
Я получил урок. Такие уроки получаешь всю жизнь. Мечта об исполненном мудрости патриархе оказалась ошибочной. Я понял, что, подобно всем родителям, волнующимся из-за кори или расстройства желудка, я беспокоился из-за пустяков.
Это вовсе не значит, что жизнь пойдет теперь гладко, без сучка без задоринки. Появятся новые осложнения, но я знаю, что в случае необходимости все Сименоны от мала до велика могут жить дружно.
Тереза присутствовала при этом и неизменно поддерживала меня. Когда я бывал в нерешительности, мне достаточно было поймать ее взгляд.
Все прошло хорошо, даже отлично, и я надеюсь, я верю, что все остались довольны. Я частенько настроен пессимистически или сдержанно оптимистически, и поэтому сегодня с большим удовлетворением говорю об этой семейной встрече, продолжавшейся целых три дня впервые за много лет.
20 сентября 1976
В США, да и в других странах, нередко бывает, что человек шестидесяти-семидесяти лет третьим или четвертым браком женится на двадцатилетней девушке. Такое происходит не только в Голливуде, а повсюду, где есть богатые старики и честолюбивые девицы.
Такой старик не колеблясь заводит ребенка, а то и двух, несмотря на то что у него уже есть дети от предыдущих жен.