Я диктую. Воспоминания — страница 63 из 92

— А может, что-то припоминает. А Мимиль, все так же ухмыляясь, зудел, как назойливая муха: «Ты такой большой, толстый, глупый, что я просто уверен: не найти тебе жены, которая не наставила бы тебе рога».

— Вы точно слышали эти слова?

— Как вас слышу.

— Почему же вы, видя, что они оба пьяны, продолжали их обслуживать? Это нарушение правил.

— А как прикажете определять, пьян человек или нет? Иной клиент опрокидывает стаканчик за стаканчиком, а по нему ничего не видно. А потом вдруг достаточно глотка, чтобы он расклеился. Нас ведь не снабжают этими потешными приборами, в которые велит дуть дорожная полиция. Представляете, как я перед каждым стаканчиком заставляю клиентов надувать какой-то дурацкий пузырь?

Свидетельница явно довольна собой. Она выложила судье то, что решила выложить, и теперь желает одного — продолжать. Порой она поворачивается к публике и сообщнически подмигивает. Вид у нее такой, словно она ждет, что вот-вот раздадутся аплодисменты.

— Каким образом было совершено убийство, поскольку это убийство? Расскажите о последних минутах, предшествовавших ему.

— С радостью бы, да получилось так, что тут пришел Альфред, сосед-булочник, выпить пастиса[121]: он изо дня в день заходит всегда в одно и то же время.

— И вы, занявшись булочником, отвлеклись от них и не слышали, что они говорят?

— По правде сказать, глаз-то я с них не спускала, отвлеклась только на минутку, пока наливала пастис. Булочник дружил еще с моим отцом, но тот, бедняга, умер молодым. А булочник два раза в день заходит выпить пастиса, но никогда ни с кем не вступает в разговор и в белот тоже не играет.

— И что же вы видели и слышали?

— Ничего не слышала, потому что они не разговаривали. На тощем, болезненном лице Мимиля была все та же ухмылочка. А этот усатый верзила, который тут сидит, взял в руки полбутылку, которую я им только что откупорила. Как раз в этот момент я снова стала наблюдать за ними. У меня было предчувствие, что добром это не кончится. У усатого был такой вид, словно он вдруг принял решение; тут-то он и разбил бутылку о череп Мимиля. Народу в кафе почти не было: четыре человека играли в карты, да сидела еще одна женщина, она у нас каждый день бывает.

— Проститутка?

— Не знаю, меня это не касается.

— Человек, которого вы называете Мимилем, упал сразу?

— Он широко раскрыл глаза, я никогда не видела его таким, но губы все равно кривились в ухмылке. Попытался схватиться за стойку, однако пальцы у него разжались, и он рухнул на спину. При этом он ударился головой о каменный пол, и, если хотите знать мое мнение, хоть вы его и не спрашиваете, от этого-то удара он и умер.

Обвиняемый нахмурил брови, словно услышал новость, которой не знал, но все с тем же отрешенным видом продолжал разглядывать зал.

— Короче говоря, по-вашему, это был скорее несчастный случай?

Задавая вопрос, председательствующий не сумел скрыть иронию.

— Будь я на вашем месте, господин судья…

— Господин председательствующий. И не забывайте, что вы должны обращаться к присяжным.

— Ладно. Но будь я на вашем месте или на месте этих господ… Глянь-ка! Среди них женщина!.. Так вот, повторяю, будь я на вашем месте или на месте этих господ, я решила бы, что это обычная история, какие случаются каждый день.

— Но вы же видели, как обвиняемый ударил бутылкой.

— Если начать считать все бутылки, которые разбивают о головы во всех бистро Парижа, жизни не хватит.

— Что вы можете сказать о его теперешнем поведении?

— У него туповатый вид.

— Он выглядел так же, когда сидел у вас в кафе?

— Я извиняюсь, но думаю, что вид у него всегда такой. Человек он, убеждена, хороший, но, если и вправду любил свою жену, ему не надо было надолго отлучаться из Парижа.

Женщина в розовом платье вскакивает с места и начинает вопить. Подруги пытаются заставить ее умолкнуть, но она, размахивая руками, продолжает протестовать. Весь зал не сводит с нее глаз. Председательствующий хмурится. Обвиняемый как будто еще больше оторопел; он то скрещивает огромные ручищи, то снова опускает их на колени. Председательствующий наконец решается стукнуть молотком по столу и знаком приказывает жандармам, стоящим у двери, навести порядок.

Блондинка визжит, вырывается, но в конце концов ее удается вывести.

— Благодарю вас за показания. Благоволите пройти в комнату для свидетелей: возможно, вы мне еще понадобитесь.

Массивная женщина с пышной прической, одетая во все черное, шествует через весь зал; для нее это час торжества, как для актрисы, только что выбившейся в премьерши.

— Введите следующего свидетеля…

Уже достаточно поздно. Спектакль закончился. Интересно, удастся ли когда-нибудь узнать правду, всю правду, только правду?

Огромного грузчика, способного в одиночку перенести рояль, приговорили к пяти годам тюремного заключения с зачетом двух лет, так как убийство произошло год назад и весь этот год он провел, ожидая суда, в камере тюрьмы Сайте.

Очень некстати на процессе упомянули булочника, а также пастис: председательствующему захотелось не только рогаликов, но и пастиса, и поэтому домой он возвратился с горьким осадком в душе.


1 июля 1977

Вчера днем я диктовал целых два часа. Но диктовал совсем не то, что обычно. Не знаю, почему я решаю выбрать ту или иную тему. На этот раз, вероятно, сыграло роль чувство вины, а может быть, слова Терезы, которые она произнесла — просто так, не придав им никакого значения, — как-то во время прогулки: «Почему бы тебе сейчас, когда ты в полной форме, не написать роман?»

Нет, по роману я не тоскую. И все-таки, невзирая на определенное напряжение сил, ощутил нечто вроде эйфории, хотя это и грозило мне переутомлением.

Я попробовал надиктовать не полноформатный, а, по моему определению, мини-роман.

Мне интересно было узнать, способен ли я еще обрисовать героев и, наподобие карикатуриста, придать им жизнь несколькими штрихами.

Это было чрезвычайно забавно. В мозгу роились образы. Сейчас эта надиктованная история уже меня не занимает, так же было с двумя с небольшим сотнями моих романов. Я не стал прослушивать еще раз этот текст; его сперва отпечатает Эткен[122], а я просмотрю только через несколько недель, когда буду «причесывать» весь том.

У меня было чувство, будто я играю с куклами, заставляя их вести себя как живые люди.

Этой безделице на полях своей книги я не приписываю никакого литературного значения. Скорей, она имеет значение лично для меня, потому что после нескольких лет, которые я прожил, не написав ни строчки того, что американцы называют «fiction»[123], я инстинктивно считал, что уже не способен на это, тем более что привык небрежно диктовать, удобно устроившись в кресле и покуривая трубку, в то время как напротив сидит Тереза и время от времени встает, чтобы проверить или подрегулировать магнитофон.

И если бы нужно было дать определение тому, что я вчера надиктовал, то я сказал бы: «виньетка»; это будет куда точнее, чем определение «мини-роман», которое первым подвернулось мне на язык.

Только бы мне теперь не пристраститься рисовать виньетки! Это так забавно! Теперь я понимаю страсть моего друга, врача, который коллекционирует оловянных солдатиков и по вечерам, чтобы прийти в себя после изнурительного дня, воспроизводит с ними сражения при Мадженте[124] или Аустерлице.

Я никогда не коллекционировал оловянных солдатиков, да и вообще ничего, что можно бы назвать объектами коллекционирования.

Всю жизнь я стремился коллекционировать таких вот воображаемых кукол. Оттого у меня и возникало желание воспроизводить с их помощью события, пусть не исторические, но тем не менее достаточно драматичные, свидетелями которых мы порой волей-неволей бываем.

Романов писать я больше не буду: у меня не хватает дыхания, да я и не уверен, что смогу работать за пишущей машинкой. Но как знать, может быть, мне опять случится несколько дней диктовать новый мини-роман. Признаюсь, слово это пришлось мне по вкусу.

Когда, приехав в Париж, я пробовал свои силы в жанре развлекательного романа, то как бешеный в рекордном темпе печатал книги по десять-двенадцать тысяч строк. Первые романы о Мегрэ содержали более двухсот страниц машинописного текста.

Объем последующих романов, за исключением двух или трех, уменьшился сперва страниц до ста сорока, потом доходил иной раз до ста пятнадцати — ста двадцати страниц.

Вчера я диктовал не меньше двух часов (не знаю, сколько это получится в страницах), и к концу у меня появилось не то чтобы чувство усталости от напряженной работы, а скорей ощущение, что рассеивается внимание, но это, думаю, в моем возрасте простительно.


11 июля 1977

Во время нашей прогулки мне пришла в голову фраза, которая уже лет двадцать повторяется чуть ли не всеми газетами:

— Роман умирает. Роман мертв.

Да, так оно и есть. Если заняться статистикой литературной продукции, окажется, что в списке книг, пользующихся успехом, романов мало: их вытеснили биографии.

Меня так и подмывает заявить, что Марсель Пруст был нашим последним великим романистом, хотя идет он скорее от герцога Сен-Симона, чем от Стендаля, Флобера, Золя и других.

У романа, в котором писатель создает героев, таких же достоверных, как в жизни, а может быть, и еще достовернее, нет больше ни сторонников, ни читателей. Так же как сейчас в моде бифштексы с кровью, люди хотят иметь дело с персонажами в натуральном виде.

С чем это связано? Вероятно — подчеркиваю, вероятно, — с развитием кино, радио, телевидения и даже комиксов.

Некоторые из биографий — подлинные; написаны они самим автором, обозначенным на обложке, будь то автогонщик, красавчик певец или одна из бесчисленных звездочек мюзик-холла.