В Монтрее, в Калифорнии, на фасаде одной гостиницы висит мраморная доска, возвещающая, что Роберт Льюис Стивенсон останавливался здесь перед тем, как отплыть на тихоокеанские острова, где он и кончил свои дни.
Есть ли доска и существует ли еще тот постоялый двор, где Джозеф Конрад прожил несколько лет, написал по крайней мере один из своих романов и где он умер?
Мне ничего не известно на этот счет.
24 мая 1979
Мне всегда были интересны вопросы, задаваемые журналистами, даже самые банальные, поскольку через них мне открывалась личность этих людей, а личность всегда была предметом моего внимания. Ну и кроме того, сквозь вопросы просвечивает политическая направленность журнала, которая иногда, как это было со мной, когда я в юности работал репортером, категорически расходится со взглядами журналиста, берущего интервью.
Я в этих книгах неоднократно говорил о человеке нагом и человеке одетом. Однако по вопросам, которые задают мне довольно многие мужчины и женщины, приезжающие интервьюировать меня, я вижу, что большинство не понимает или неверно истолковывает это различие.
Попытаюсь раз и навсегда объяснить его, расставив точки над i, и при необходимости дать примеры.
Первым делом хочу уточнить, что каждый, за весьма редкими исключениями, бывает одновременно и человеком нагим, и человеком одетым.
Вчера вечером мне вдруг удалось найти весомый аргумент в пользу моего разделения человека на две очень разные и зачастую неравноценные части.
Я не говорю об артистах, профессия которых — лицедействовать, что мешает им даже в душе быть самими собой. И нет ничего удивительного в том, что, давая интервью на малом экране, актер выглядит еще неестественней, чем когда играет роль или исполняет песенку, сочиненную не им.
Другие же люди, тоже относящиеся к категории профессионалов, — я имею в виду дикторов и дикторш — обычно исполняют свою роль так утрированно, что порой начинает казаться, будто перед каждым из них, когда он обращается к невидимой аудитории, стоит зеркало. В литературных передачах я восхищаюсь терпеливостью и снисходительностью Бернара Пиво[184], каждую неделю собирающего в студии четверых-пятерых писателей.
Зато нарочитость писателей часто доходит до такой степени, что граничит уже с карикатурой; все время колеблешься между желанием расхохотаться и желанием выключить телевизор. Зато, слушая их ответы на вопросы Пиво, сразу понимаешь: вот этот жаждет пройти во Французскую Академию, а этот, уже достаточно старый, метит на орден Почетного легиона высшей степени.
Знай эти люди, до чего неестественно они выглядят в передаче, они вряд ли стали бы интриговать, чтобы прорваться на малый экран.
Меня обвинят, что я опять сажусь на своего конька. Но сейчас я просто не могу обойти эту тему, поскольку именно на примере политиков видно, насколько человек одетый противоположен человеку нагому, то есть естественному. Можно наблюдать перемену их поведения по мере того, как их представление о себе, которое они жаждут навязать избирателям, становится все выше и выше.
Журналисты сетуют, что с некоторых пор я сократил количество интервью. Иные из них люди исключительно порядочные и внимательные. Но, к сожалению, существуют и другие: они прибывают к своей жертве, вооруженные магнитофоном, задают десятки вопросов, что-то записывают; их сопровождает фотограф. Однако в опубликованной чуть позже статье вы не находите ни одного произнесенного вами слова. А есть еще журналисты, обладающие таким неуемным воображением, что им даже не требуется видеть человека, о котором они пишут. В последней почте, например, я обнаружил статью из одного еженедельника, озаглавленную «Пятидесятилетие Мегрэ».
Подзаголовок ошарашил меня, других он тоже, несомненно, заинтригует: большинством читателей газет печатное слово воспринимается как истина.
«В ознаменование этой годовщины Жорж Сименон приобрел сказочную коллекцию трубок Абд аль-Кадира[185]».
Не знаю в точности, кто такой Абд аль-Кадир, хотя, если судить по имени, он, видимо, из Северной Африки. Но текст стоит самой коллекции:
«Чтобы достойно отметить пятидесятилетие своего знаменитого комиссара, Жорж Сименон сделал себе подарок, сказочную коллекцию уникальных трубок, собранную в прошлом веке эмиром Абд-аль-Кадиром, — семьсот двадцать восемь штук (заметьте, не семьсот двадцать семь, не семьсот двадцать девять, а именно семьсот двадцать восемь!), и среди них искусно выдолбленный аметистовый шарик, из которого египетская царица Клеопатра вдыхала дым лепестков непентеса.
В коллекции находятся также золотая трубочка, из которой Мария Медичи[186] курила табак, впервые доставленный во Францию, и носогрейка корсара Сюркуфа[187], единственного человека, получившего дозволение курить в присутствии Людовика XV».
«Надо же такое!» — как говаривал не помню какой артист варьете.
Вот Мегрэ и попал в компанию с Клеопатрой, Марией Медичи, корсаром Сюркуфом, Абд-аль-Кадиром и, надо полагать, многими другими знаменитостями.
Интересно, за кого некоторые типы принимают публику, читающую их писания? Право же, подобные журналисты имеют все шансы в конце концов стать политиками и в свою очередь подвергаться интервьюированию.
Я же могу только подарить автору этой статьи Жану Иву Рогалю «сказочную коллекцию трубок, собранную в прошлом веке Абд-аль-Кадиром», включая шарик Клеопатры, золотую трубочку Марии Медичи и носогрейку корсара Сюркуфа.
Все-таки надо иметь большую наглость, чтобы делать новости из воздуха или из табачного дыма.
25 мая 1979
Подозреваю, что по-настоящему робкие люди не те, кто краснеет, когда к ним внезапно обратятся. Мне, напротив, думается, что чаще они выглядят весьма уверенными в себе и, чтобы заполнить тягостное для них молчание, принимаются говорить с наигранным апломбом.
Мне понадобилось прожить семьдесят шесть лет, чтобы догадаться: то, что я когда-то называл «сименоновской стыдливостью», свойственной в равной степени деду, отцу, мне самому и всем моим детям, не имеет ничего общего со стыдливостью; на самом деле это робость.
Я всегда испытывал эту робость даже с детьми и потому, наверно, никогда их по-настоящему не ругал и, кроме того, будучи уверен в их откровенности со мной, ни разу не осмелился задавать им вопросы об их личной жизни и мыслях. Так же я вел себя и с друзьями.
Я был не только робким или стыдливым (можно выбирать любой термин), но и сохранил «хорошее воспитание»: привычку строго судить себя и поступать по совести, как меня учили у братьев миноритов, а потом в иезуитском коллеже. Я не то чтобы верил в совесть, но эти зерна, посеянные моими родителями и учителями, дали всходы и до сих пор живы во мне.
Как все робкие люди, я способен довольно долго сдерживать возмущение. Но потом наступает момент, когда я чувствую почти физическую потребность открыть клапан, и тут уж изливаю все мои разочарования, причем с несвойственной моему характеру бурностью.
Раньше я мог изливать чувство неудовлетворенности через героев моих романов. Но яростные речи вел не я, а герой, за которым я прятался.
Это не мешало мне, печатая какой-нибудь бурный эпизод, с удвоенным пылом бить по клавишам. А описывая трогательную сцену, я чувствовал, как по щекам у меня текут слезы, что в обычной жизни бывало со мной исключительно редко.
В последний раз я плакал несколько дней после смерти дочери. А до того уж не помню, когда ощущал у себя на щеках слезы.
Узнав внезапно о смерти отца, я впал в какое-то оцепенение, буквально окоченел. У меня перехватило горло, сжало грудь, а на похоронах я не произнес ни слова и, как только в могилу бросили цветы, тут же убежал.
Один из моих кузенов (он был постарше) вскоре догнал меня и начал говорить, что теперь, как мужчина, я должен взять на себя ответственность и т. п.
Я холодно глянул на кузена и, чтобы только не слушать его, вскочил на площадку проезжающего мимо трамвая.
А может быть, стоит назвать эту стыдливость или робость, унаследованную от деда, если не от прадедов, трусостью?
Тогда, выходит, я из трусости не могу сознательно причинить неприятность другому человеку, стараюсь не замечать в людях несимпатичных черт и сохраняю внешнюю приветливость, беседуя с иными визитерами, отнимающими у меня целые часы.
Но по отношению к профессионалам я подобной щепетильности не проявляю. Профессионалами же я именую всех тех, кто занимается деятельностью, в которой, чтобы достичь вершины лестницы, нужно быть безжалостным и с презрением смотреть на всех, стоящих ниже тебя. Эти люди облачены в броню, защищающую их от любого нападения, и мнение других не вызывает у них никакой реакции. Вне всякого сомнения, ожесточенную критику они предпочитают равнодушию.
Всякий раз, когда кто-нибудь из подобных людей предательски нападает на маленького человека, то есть на личность, со мной случается приступ негодования. Возмущение рвется из меня, я не могу молчать и изливаюсь перед микрофоном.
Когда я мысленно восстанавливаю прошлое, то нахожу не так уж много периодов, воспоминание о которых заставляет меня краснеть. Я уже рассказывал, что в одном из первых своих интервью я заявил, что никогда не стану писать книг о банкирах, пока не преломлю хлеба хоть с одним из них.
Это означает, что мой врожденный интерес к людям не мог удовлетвориться наблюдением более или менее близких и легко доступных мне слоев.
Через несколько лет я получил возможность стать одним из тех, кого объединяли понятием «весь Париж». И даже следовал правилам этой среды, правда, не разделяя их.
У меня была огромная квартира на авеню Ричард Уоллес, напротив Булонского леса и стадиона Багатель. Я жил в недавно построенном доме, а несколько соседних домов почти целиком населяли известные деятели кино; у подъездов там вечно стояли похожие на яхты «испано-сюизы» и сверкающие спортивные авто.