– Солить. Но ты ведь тоже привираешь.
– Вру… А ты не язви. Если бы не моя глупость, я бы сейчас генералом был, может даже маршалом. Сидел бы верхом на белом жеребце…
По призыву Писателя Пе определили в пехотное училище в Уфе. Он даже поучился немного, потом пошел в медчасть и говорит:
– Док-к-ктор, я к-курс-сан-нт з-з-заик-ка. Ха-ха!
На этом его «Ха-ха!» в медчасть вошел начальник училища – генерал. Спросил с любопытством:
– Ты сумасшедший?
– З-з-заик-ка! – выкрикнул Писатель Пе.
– Списать в маршевую роту.
После первого боя Писателя Пе отнесли в госпиталь с разорванной брюшиной. А там хирургом доктор из училища. Писатель Пе обрадовался ему, как брату.
– Доктор! – кричит. – Гад буду, и вы тоже!
– Естественно. Пришел и говорю: «Т-т-тов-варищ г-генерал…» И генерал командует: «С-с-с-пис-сать!»
Умная читательница из дискуссии в «Литгазете» скажет: «Анекдот». А вот и нет – все правда, чистая, как дистиллят из слез Девы Марии.
– Ты дашь мне выпить? – сказал Писатель Пе. – Жадность в тебе разрослась.
– Перед тобой рюмка.
– Этого я не пью. Я пиво полюбил. Как у тебя с давлением?
– Сто тридцать на семьдесят.
– Как у космонавта. Твоя жадность происходит именно отсюда. Все себе захапал, даже хорошее давление.
Писатель Пе не пьет. Про выпивку он говорит, чтобы уязвить меня. Я пил, пил крепко – можно сказать, по-черному. Ко мне это пришло лет в тридцать пять, накатило откуда-то из генетического мрака. Писатель Пе, конечно, уверен, что своим подкалыванием он помогает мне держаться. Но ведь, может быть, и помогает…
– У тебя глаза такие же ненормальные, как, помнишь, мы сопровождали генерала. Что-то я думаю о генералах…
– А я о брате…
Писатель Пе скорчился еще сильнее, подтянул колено к оскаленным зубам. Он никогда не говорил о Чернобыле и редко об Афганистане. Он считал, что именно Афганистан подтолкнул и перестройку, и новое политическое мышление.
– Не бойся дня, – сказал он мне. – Дотянем до двухтысячного года и жахнем по стакану. И выкурим по сигарете. И споем. У нас, старик, есть два момента для гордости: Победа и Гагарин. Больше нету. Это надо понимать. Но это немало. Как думаешь, в двухтысячном году будет хорошая закуска?
– Наверно, будет, – сказал я. – Рольмопс…
Раньше командир корпуса приезжал в бригады на «виллисе» или на «додже» – с ним транспортер корпусной разведки. Теперь же, под конец войны, он почему-то пожелал ездить с эскортом. Потребовал для боевого охранения самоходку, бронетранспортер со счетверенным зенитным пулеметом, и нас – на связь, а если что – и на отбитие десанта. Нас он помнил еще с Варшавы.
Вот двигаемся мы. Хороший вечер. На западе слепящее небо. Лес черный. И прямо на нас низко от круглого солнца налетел – как будто снялась с верхушек сосен черная птица – бомбардировщик. Самоходка, уж как она смогла так пушку задрать, ухнула по самолету. Зенитчики забарабанили. А мы – нет. Мы шли последними, и мы успели разобрать, что самолет – Ту-2.
Он прокатил над нами. Проволок дымный хвост куда-то в темные поля. Мы некоторое время стояли, оглушенные моторами, пушкой, пулеметами и неожиданностью ситуации. Генерал что-то размыслил – послал нас в штаб армии с пакетом.
Их мы встретили километрах в десяти от линии фронта. Трое стояли на обочине, четвертый лежал на плащ-палатке с поджатыми к подбородку коленями. У всех ордена на груди – мы орденов своих не носили.
Попросили подвезти их к госпиталю или медсанбату. Двое молчали, все поправляли раненому то волосы, то неудобно упавшую руку. Третий, старший лейтенант, страшно ругался. Говорил, что за своего командира он хоть пять генералов куда-то там засунет. И все допытывал, как фамилия нашего командира корпуса. «Ишь, разъезжает. Ну прямо царь! Самоходка, зенитчики, разведчики. Не хватает передвижного борделя. Где это видано, чтобы паршивая самоходка сбила бомбардировщик?»
Он все бранился, и приставал к моему экипажу, и обещал что-то нам показать ужасное, потому что мы, как ему сейчас точно известно, стреляли тоже.
Мне он сказал:
– Чего уставился? Летчиков не видал?
Тогда Писатель Пе сказал:
– Может быть, вынем господина пилота из машины? Он своими криками раненому дыхание затрудняет. – По голосу мы поняли, что Писатель Пе побледнел, а когда он бледнел, он становился опасным.
– Пусть кричит, – сказал я. – Может, господин пилот действительно считает, что на войне он самый главный.
Старший лейтенант не привык к такому вольному с ним обращению со стороны солдат – ну, он был очень гордый. Он прошептал громко, как бы решившись на все:
– А кто же, сявка? Ну скажи.
– Пехота, – ответил я ему спокойно. – Именно пехота. – Я расстегнул раненому капитану пуговицу на воротнике. Старший лейтенант взвизгнул:
– Не трожь командира! – Очень нервный был старший лейтенант или сильно обескураженный. Наверное, он был везунчиком, и это падение было его первым падением – все ордена да ордена, а мордой в кочку?
Ребята вскочили. Егор взял старшего лейтенанта за пуговицу. Паша Сливуха вынул у него из кобуры наган. Вскочили и молчаливые двое: штурман и стрелок-радист. Лучше бы сидели. Вскочив, они тут же лишились пистолетов.
– Да ладно вам, – сказал я. – Пусть лейтенант кричит. Наверное, ему надо.
Мы даже не заметили, что Саша-шофер остановил машину.
– Поехали, – сказал я. – Наганы отдам в медсанбате. Разрешаю материться.
Раненый капитан был похож на моего брата Колю. Не лицом – он и старше был, и скуластее, – а руками, спиной, позой, в какой лежал. Не того Колю, с толстой шеей, откормленного мамой для гордости перед соседями, а на обыденного, с худыми плечами и узкой ладонью – на того, что взял мяч сволочного Турка, на того, что кашлял кровью для гордости всего двора.
У медсанбата мы вышли все.
– Не сердись, сержант, – сказал мне штурман. – Сам понимаешь.
Я понимал, так мне казалось. И, почему-то оправдываясь, я сказал:
– Мы, товарищ старший лейтенант, действительно не стреляли. – Штурман был, как и второй пилот, тоже старшим лейтенантом. – Мы сразу по звуку угадали, что самолет наш, а самоходы, они же ни черта не слышат.
– Да, – кивнул штурман. – А зенитчики?
– Какие они, к черту, зенитчики. Они из пополнения. Этот счетверенный пулемет используют для уличных боев, он лупит как брандспойт.
Я отдал штурману их пистолеты.
Паша Сливуха помог летчикам нести раненого. Мы им дали брезент.
– Он не выживет, – сказал я Писателю Пе.
– Но почему?
– Он похож на моего брата Колю.
– Дурацкая логика.
Логика моя была, к сожалению, безупречной.
Что нам известно о нашем легендарном времени? Из личного опыта – ничего. Легендарное время – раннее детство – заря. А на заре ты ходишь на четвереньках и говоришь с улыбкой полного счастья: «Ма-ма».
Но ведь что-то мы все же знаем из рассказов старших.
Наша с братом легенда начинается с появления нашей семнадцатилетней матери в деревне, где мы потом родились.
Рассказывали – мать прискакала верхом на рыжем высоконогом жеребце русской рысистой породы, звали жеребца Рыжим. Говорят, был он из Ниловой пустыни, монастырского коннозавода. Молодой, дикоглазый, с белой звездой на лбу, жеребец был материно приданое. А за пазухой у матери спал щенок по кличке Фрам. Кто ей подарил щенка на счастье? К мужу после венчания мать прискакала только через неделю.
Рыжего жеребца свекор продал. На эти деньги поставил маме избу, купил ей корову.
А когда мама в новую избу перешла уже с сыном, моим старшим братом Колей, дед принес молока в подойнике – мамина корова должна была отелиться – и сахару и перекрестил их – благословил на счастливую жизнь в новой избе. Фрам, тогда уже годовалый пес, притащил в зубах каравай теплого хлеба – у бабки спер. Бабка-то позабыла невестке и внуку хлеб дать. Не по жадности, не по вздорности – бабка была добрая, – но по забывчивости. Дед говорил: бабка ветреная, чешет где-нибудь языком, или песни поет, или пляшет.
С того дня легенда перенесла свой высокий глагол с красавца-жеребца на красавца Фрама.
Коля был нездоров в раннем детстве, весь в гноящихся прыщах, и все время ревел. Мать сутками не спала, все укачивала его. А он ревел. Она сидела с ним на крыльце и погибала: «Как подумаю, что вот такая она, жизнь… Уж лучше помереть…»
А тут оставила она сына на минутку в корзине и побежала к свекру – дед был у нее главным советчиком и опорой. Прибегает обратно – корзина опрокинута, Коля на пол вывален, из пеленок вытолкнут – лежит он на теплом полу, и Фрам его вылизывает. Мама бросилась сына спасать, но Фрам зарычал на нее, повернулся к ней задом и не подпускал к Коле, пока не вылизал.
Мать говорит, что тогда первый раз выспалась.
Потом она уже не мешала Фраму вылизывать сына. Брат Коля и пошел на спичечных кривых ногах, держась за густую Фрамову шерсть.
«Ты-то, – говорила мне мать, – сам пошел. Шел на четвереньках – ты не ползал – ты, как собака, ходил и вдруг встал и пошел. И горя мало. А Колю Фрам на себе вывозил».
На Фрама мать оставляла брата, как на няньку. В крестьянстве невесткам дома некогда сидеть, а бабка ветреная, на нее надежды нет.
«И тебя Фрам вырастил. Приду – вы все трое в кровати. А если в кровати нет – вы все трое в собачьей будке».
Один эпизод – а все они начинались у матери со слова «прихожу» – она рассказывала чаще других.
«Прихожу, изба солнечная, стены, потолок, пол – все будто воском натерто, а я только корову подоила и подойник в избу занесла, тут меня отец крикнул, – (свекра она называла отцом), – я выскочила, вернулась через минуту и вижу: в подойнике сидишь ты, и хорошо тебе – рот до ушей, на полу лужа молока, а сын Коля и Фрам из этой лужи лакают. Прислонилась я к косяку – хоть реви, что за жизнь у меня: ребята здоровые, собака – золото, корова молочная, изба солнечная, а муж сволочь. Видите ли, он в Питере стал партийцем и теперь на профсоюзной работе то ли дворником, то ли канцеляристом. Ребятам хоть бы ситцу прислал…»