В небе над теплой землей шла своя непредсказуемая деятельность. Туча, брюхатая и одинокая, наползала на озеро.
Паша глядел на нее без злости: дождь – явление преходящее, он же, Паша, шел к вечному.
Когда Паша вбежал на пляж, там было пустынно. Лишь одна фигурка боролась с ветром. Она была в синем платье с белыми пуговицами и белым воротником. В белых туфлях на низком каблуке и с зонтиком. Зонт был широкий, мужской, даже стариковский. Наверно, она схватила его впопыхах.
Они стояли друг против друга, и как бы боялись один другого, и как бы один у другого просили прощения, и оба чувствовали одну и ту же боль в переносице. Ветер толкнул их друг к другу. Она протянула Паше зонт, предлагая укрыться под зонтом от дождя и как бы отдавая себя тем самым в объятия Паши, поскольку под зонтом, не прижавшись друг к другу, укрыться от дождя невозможно.
Паша взял зонт, но встать к девчонке близко не смог. Тогда он воткнул зонт ручкой в песок глубоко, чтобы ветер не вырвал. Прокопал каблуком вокруг зонта канавку и стащил гимнастерку.
– «Анна унд Марта баден!» – заорал он запомнившуюся на всю жизнь фразу из учебника немецкого языка. Быстро раздевшись, он запихал под зонт всю одежду.
И девушка, вдруг поняв, что их спасение в озере, сбросила платье, туфли. Надела резиновую шапочку, но тут же и ее сбросила. Паша сложил все под зонт.
Стихия низринулась на них. И они с криком спрятались от нее в воде.
Когда они подплыли к плоту, дождь уже перестал. Они вылезли на плот и упали на мокрые теплые доски, уже начавшие куриться паром. На них снизошла та минута, которая отключает от сердца все заботы бытия, которая растягивается в щемящую бесконечность, которая впоследствии будет освещать долгое одиночество памятью соприкосновения со счастьем.
Солнце вышло из похудевшей тучи.
Паша ткнул себя в грудь и сказал:
– Паша. – Взял девушкину руку и поцеловал.
– Эльзе. – Девушка сползла с плота в воду, и обрызгала Пашу, и поплыла, засмеявшись.
Паша тут же поплыл вслед за ней.
На пляже уже появились ребятишки. Они возились в мокром песке, строили неприступные крепости и замки, шпили которых обваливались, подсыхая на солнце.
Паша чуть было не опоздал на свидание – он разведывал путь в кафе.
Немцы, сидевшие за чашкой свекольного кофе, смотрели на Пашу и Эльзе неодобрительно. Паша спиной ощущал их взгляды, как падающие за ворот ледяные капли. Ему казалось, что Эльзе сейчас не выдержит и заплачет. Она, собственно, ребенок. Какое у нее мужество?
Паша посадил ее за столик, подошел к стойке, вынул из кармана пачку марок и попросил цвай кофе и фюр аллес кекс. Получилось немного. Он поставил тарелку перед девушкой и поцеловал ее в маковку, как целуют сестренок.
Немцы, казалось, перестали дышать. Но когда он это проделал в полном соответствии с болью своей стесненной души, они, не увидав в его поведении фальши, улыбнулись. В их улыбках не было одобрения, но уже была задумчивость.
Из-за стола в углу поднялся однорукий инвалид, подошел к Паше, в руке у него была рюмка зеленого ликера.
– Жизнь идет, – сказал он.
Паша встал, они чокнулись – Паша свекольным кофе – и выпили стоя.
В этот момент, как в театре, отворилась дверь – вошел патруль. Старший лейтенант и два автоматчика. Офицер подошел к Паше, спросил увольнительную. Паша подал.
– Вам увольнительную дали не для того, чтобы вы сидели в пивной.
– Мы кофе пьем, – ответил Паша.
Старший лейтенант посмотрел на испуганную Эльзе равнодушным усталым взглядом, даже не посмотрел, а как бы размазал ее.
– Доложите своему командиру, что я наложил на вас трое суток ареста.
– Слушаюсь, – сказал Паша.
Однорукий инвалид придвинулся к офицеру боком, как птица.
– Нехорошо, – сказал он. – Война нет. Жизнь! Цветы…
Старший лейтенант похлопал инвалида по плечу.
– Все правильно, – сказал он по-немецки. – Мы еще просто не знаем, как нужно вести себя в такой ситуации.
«Ну чего тут знать? – подумал Паша. – Ну чего тут знать?» – Ему стало весело.
– Товарищ старший лейтенант, разрешите допить кофе и проводить девушку до дому?
Старший лейтенант задумался. Автоматчики смотрели на него с нескрываемым интересом.
– Разрешаю, – наконец сказал он.
Паша щелкнул каблуками, чего сам от себя никак не ждал, сел и принялся небольшими глотками интеллигентно пить кофе, глядя на Эльзе и улыбаясь.
Про интеллигентность я с его слов пишу, хотя Паша это мог, была у него какая-то сдержанность в движениях и в выражении чувств.
В глазах у старшего лейтенанта и автоматчиков появилась тоска. Когда они выходили, лица их были суровы и слепы.
Это все, что Паша рассказал нам о девушке Эльзе. Больше он не рассказал ничего. Но начал он пропадать.
Тут и случилась наша охота.
Мертвый Егор лежал, улыбался. Он был охотник, мечтал об охоте, и на охоте умер. Косуля даже не убежала. Она смотрела на нас с холма, наклонив голову. Видимо, до сих пор Бог оберегал ее для каких-то своих интриг.
И мы не знали, что наше положение было усугублено тем, что буквально за день до злополучной охоты Паша подал командиру роты рапорт: «Прошу полагать меня женатым…» Формулировку ему, матерясь и размахивая кулаками, подсказал старшина Зотов.
Когда Паша умер, мы с Писателем Пе уже больше месяца числились в музвзводе. Писатель Пе бухал на барабане, я пумкал на теноре – «эс-та-та… эс-та-та… па-па…».
После тихих похорон Егора нам совсем тоскливо стало в разведроте. Демобилизовались старики, пришла молодежь, которая, как мундирчик, надела на себя славу нашего подразделения и чувствовала себя в нем ловко, как в своем. Нам, увы, этот мундирчик жал.
И вот лежим мы с Писателем Пе на стадионе. Где военные остановились, там сразу: стадион, сортир и кухня. Мимо нас идет какой-то бледный, высокий незнакомый старшина.
– Это капельмейстер. Врубайся, – прошептал мне Писатель Пе и громко так: – Не знаю, не знаю. Симфонизм тебе не горох. Тебе бы только пальцы. Ты не прав. Я виртуозности не отрицаю, но тема и звучание должны развиваться вширь.
– А я чихал, – говорю я наобум. – Я полагаю музыку в себе. Она во мне всегда. Лишь смена ритмов. Я виртуоз…
И как это ловко у меня получилось. Незнакомый старшина остановился, как будто влетел лицом в паутину. Помахал руками перед носом, повернулся и говорит нам:
– Вы музыканты?
– А вы гуляйте, – отвечаем. – Мало ли кем мы были – может, даже кондитерами. Ауф вам видерзеен с большим приветом.
– Нет, – говорит. – Я серьезно. Я командир музвзвода.
Мы в смех – мол, не слышали о таком.
– Нет, – говорит. – Я не шучу. Теперь в подразделении есть музвзвод, и я занимаюсь его доукомплектацией. Ищу музыкантов. Вы музыканты. Я слышал ваш разговор. Ваши фамилии.
Мы неохотно сообщаем. Ломаемся; мол, мы только еще учились в музучилище и школе при консерватории. Мол, где нам…
Но он уже пошел. Высокий и сухой. Он был репатриант, и музыкантов набрал из репатриированных ребят, преимущественно из западных областей. Ему с ними было легче чувствовать себя командиром. И кой черт внушил ему поверить нам. Но именно с этого момента началась его реальная жизнь, полная тревоги, забот и даже музыки – он был отличный трубач.
На следующий день нас вызвали к начальнику строевой части, майору Рубцову.
– Старшина-капельмейстер попросил перевести вас в музвзвод, – сказал майор. – Я не спрашиваю, как вы ему мозги закрутили. Я перевел. Но указал ему, чтобы ваших фамилий я от него больше не слышал. Я ему, конечно, дал понять, кто вы такие есть на самом деле, но он не понял. Пускай пеняет на себя.
– Пускай пеняет, – согласились мы с майором. – Он глупый.
– А вот ваш Перевесов!.. Штучка! – Майор положил перед нами рапорт Паши Сливухи: «Прошу полагать меня женатым…» – Ему я тоже намекал…
– Перевесова на губу! – закричали мы. – Или в тыл. В Сибирь! – Мы были совершенно искренне возмущены желанием Паши жениться на немке Ульхен. Умом мы понимаем, что такая житейская ситуация возможна. Но куда он ее повезет? К себе в деревню под соломенную крышу? В колхозе даже картошки не вдоволь. Или, скажем, в Ленинград в общагу, если ему удастся устроиться учеником-токарем или слесарем на какой-нибудь завод? Ну а чтобы остаться здесь в Германии, у нее, наверно, и квартира есть, и работа Паше нашлась бы, – такое нам и в голову не приходило, о таком и язык-то повернуться не мог.
– Может, она беременная? – спросил майор.
– Не знаем, – сказали мы удрученно и тут же развеселились. – У нашего Паши дите будет – Адольф Павлович.
– Он же ваш друг, – урезонил нас майор. – Идите. Играйте музыку. – В интонациях его голоса мы уловили презрение к нам и сочувствие к Паше.
Старшина нашей роты уже получил предписание о нашем переводе в музвзвод.
– Очень рад с вами расстаться, – сказал он.
– Старшина, почему ты нас так не любишь?
– Нет, я люблю вас и так сильно люблю, что боюсь загреметь вместе с вами когда-нибудь под трибунал.
Мы обиделись. Мы были честные советские воины. Без склонности к воровству, мародерству, насилию и спекуляции – просто нам было скучно. Спидометр, запущенный в нас наступлением и победой, работал, но отсчитывал он уже не мили, а миллиметры. Ну не нравился нам наш бег на месте, и накапливающаяся в нас нервозность могла, конечно, толкнуть нас на поступки в высшей степени безрассудные.
– Я бы вас демобилизовал в первую очередь – как контуженых, – сказал старшина.
Мы поклали вещи в мешок, долго вертели в руках старую краснощекую хромку. Вместе с Толей Сивашкиным ушла гармонь, аккордеон «Хонер», старушка хромка осталась при нас.
– Взять хотите? – спросил старшина. – Берите. В музвзводе ей и место. А тут без вас писарь ее узаконит. Он себя демобилизует по состоянию здоровья, харя.
Старшина писаря не любил. Да и никто его не жаловал, кроме командира роты. Командир до самого конца войны и еще немного после надеялся на Писарев литературный дар – очень ему хотелось называться Героем Советского Союза. А у самого писаря, мы знали, в мешке лежало штук восемь медалей «За отвагу» и «Боевые заслуги». Он вписывал свою фамилию почти во все представления к наградам.