Я догоню вас на небесах — страница 64 из 71

И они побежали на первый этаж в ресторан. «У меня разжижение мозгов, – думал Голубев, впрочем, не чувствуя от этого огорчения. – Я изменяю позе. Моя поза – лежать, а я бегаю».

Потом они поехали на Дворцовую площадь. Потом пошли в Летний сад – Алла Андреевна желала увидеть скульптуры, которые кто-то столкнул с пьедесталов и покалечил.

– Покажите, которые? – спросила она с ужасом.

– Понятия не имею.

– Нашли негодяев?

– Кажется, нет.

– Может, и не искали. – Голос Аллы Андреевны погрустнел. – Бывает, не ищут, потому что знают, кто это сделал… Поцелуй меня.

Голубев поцеловал.

Две старухи, тяжелоголовые, в белых панамках, по причине старости феминистки и святоши, по-бульдожьи выпятили губы. Брызнули в летний воздух бесплодной слюной.

– Срам.

– Думаю, эти леди причастны, – сказал Голубев.

– К сожалению, они причастны ко всему. Как не хочется становиться старухой. А годы бегут.

Голубев подхватил Аллу Андреевну под руку, и они помчались по набережной к «Медному всаднику».

– Как хорошо – Нева рекой пахнет…

– Но почему Петр такой зеленый? Разве нельзя почистить?..

Способность Аллы Андреевны и восторгаться и грустить одновременно была похожа на фотовспышку, делавшую все предметы отчетливо видимыми, но отчетливо видимыми становились и трещины, и каверны, и ржавчина, и рытвины, и плесень.

– Какой запущенный город, – вдруг сказала она. – Куда же смотрите вы, ленинградцы?

Голубев почувствовал досаду. Досада эта была подвижной, похожей на пламя, то вспыхивающее, то угасающее. Она тлела в нем с момента получения телеграммы. Сейчас она переросла в раздражение, даже в злость.

«Фифа чертова, – сказал он себе. – Куда мы смотрим? Я, например, в глубину океанов смотрю неотрывно. – Мысли его, словно давно того ожидали, привычно оказались в лаборатории. – Если бы ты, фифа, знала, как наши аппараты грохочут, как они орут. А нужно тихо. Нету-нету-нету – и тут как тут…»

– Только вынесенный магнитопривод, – сказал Голубев. – Он на сорок процентов погасит шумы. Но нас не хотят слушать традиционалисты. А они везде. Что такое традиционализм – следование посредственным образцам. Даже хорошее, устаревая, становится посредственным. Не стареет только гениальное…

– Вы о чем? – спросила Алла Андреевна, отодвигаясь.

– О Ленинграде. Городской бюджет перераспределен. Кучу куч миллионов, может, даже два миллиарда рублей за последние годы из нужд соцкультбыта ушли на заплаты в промышленности.

– О господи, – сказала Алла Андреевна. – Пошли к вам. Чаю выпьем. – Споткнувшись о развороченный асфальт, она развеселилась – будто тень сошла с бабочки и бабочка стала яркой.

В прихожей их встретил восьмиклассник Бабс. Прихожая была просторной, и Бабс любил здесь что-то свое чинить.

– Познакомьтесь, мой умный сосед Бабс, – сказал Голубев. – А там, в глубине квартиры, обитают его деликатные родители. Я живу тут, на юру, у входной двери. Все сквозняки разбиваются о мою грудь. – Голубев распахнул дверь в свою комнату. Он не запирал ее на ключ, и за это, как он догадывался, суровый Бабс прощал ему сорок грехов. Может быть, и вообще Бабс относился к нему прекрасно и лишь частую смену приятельниц считал чем-то вроде отсутствия у него совести. Понятие «совесть» Бабс ставил на второе место – сразу за демократией. Понятие «честь» влачилось у него в конце списка. Он считал это качество проявлением заносчивости. Последним и самым непонятным для него было классовое сознание.

– Вам звонила ваша приятельница Инга, – сказал бледный Бабс. – Ну, эта, загримированная, которая вчера приходила.

«Ах ты, змееныш. Я тебя карбофосом».

– Бабс, ты такой умный. Ответь. Христос пытался обратить Магдалину к Богу. Магдалина пыталась обратить Христа к женщине. Может быть, оба они преуспели и именно поэтому Христу пришлось покинуть наши палестины? Насчет аморальности? А?

Бабс покраснел, напряг лоб в поисках достойной колкости.

Алла Андреевна положила руку ему на плечо и попросила проводить ее в ванну руки помыть и на кухню – поставить чайник.

Никого из приятельниц Голубев на кухню не допускал, они шмыгали у него из дверей входных в дверь комнатную.

Бабсовы родители царили в кухне, большой и светлой, Бабс оккупировал прихожую. Голубев не возражал – черт с ними, – он завладел ванной. Бабсова семья ни полотенец, ни зубных щеток там не держала, а перед семейным помывом дезинфицировала ванную комнату карболкой.

Кофе Голубев варил у себя в комнате на спиртовке.

На кухне уже звучал квартет, это в разговор Аллы Андреевны с Бабсом включились Бабсовы папа с мамой, о которых в писании сказано, как утверждал их дружок профессор Гриднев, что количество интеллигентов есть величина постоянная, от количества населения не зависящая. Себя Голубев к интеллигенции не причислял, и это было его оружием.

Он уже поставил на стол печенье, конфеты, вино, когда Алла Андреевна принесла из кухни чайник.

– Очень милые у вас соседи. Они вот со мной согласны, что вы, ленинградцы, безобразно относитесь к своему городу. Чудо какой город. Это надо же – так его запустить. Непростительно.

Досада залила глаза Голубеву, как пот. Он вытер их носовым платком. Кашлянул. Ему показалось, что язык хрустит во рту, как ледышка. Он и язык платком вытер.

– Вы фифа, – сказал он. – Да, именно фифа. И каждая такая фифа что-то вякает о Ленинграде и ленинградцах. Ленинградцев в городе, кстати, наверно, процентов двадцать, и все дамы. Остальное население невесть откуда. Я, например, тверской. У нас в институте ни одного мужика, у которого родители были бы ленинградцами, все из Тмутаракани. Да и не в этом дело. А дело в том, что Ленинград не мой. Он наш, понятно вам? – общий, всесоюзный, всемирный. Вот вы сделаете что-нибудь для Ленинграда, напишете, как человек страдающий, поднимете шум? Ни шиша! Потому что вы фифа. И вам не Ленинград жаль, а радостно от возможности кого-то осуждать, кому-то портить вашей лживой правдой настроение и нервы. Потому что фифы всегда такие, и, покуда они не переведутся все до единой и их зародыши тоже, мир будет плохо устроен, а Ленинград паршив.

В дверь постучали. Просунулся Бабс. Он принес вазочку с морошковым вареньем, которого Алла Андреевна никогда не ела. Глянув на Голубева, Бабс поставил вазочку на стол и задним ходом откатил в коридор.

Алла Андреевна заплакала.

– Вы правы, – сказала она. – Мне было очень хорошо, и я утратила чувство ответственности и чувство меры. Вы, конечно, правы. Извините. Я пойду. Не провожайте меня. Я знаю дорогу. В метро до станции «Парк Победы». – Она вдруг сделалась деловой и собранной. Глаза ее высохли. Она еще раз сказала: – Простите.

Молча закрыв дверь за Аллой Андреевной, Голубев позвонил Инге.

– Ты один? – спросила Инга. – Приехать?

– Не нужно. Спокойной ночи. Ты тоже фифа со своими теориями. А я дурак.

Минут двадцать Голубев расхаживал по комнате. Он рассуждал: мол, нужно быть примерным идиотом, каким он и является на самом деле, чтобы не видеть, какая это полная мещанка, болонка и пупсик. «Ах, глазки! Ах, ножки! У всех глазки. У всех ножки. Еще и получше есть. У Инги, например». Тут Голубев должен был сознаться себе, что у Аллы Андреевны и ножки и фигура получше Ингиных…

«И вообще, что она такое сказала, чтобы так психовать? Что Ленинград опаршивел? Так действительно опаршивел. И мы, ленинградцы, в этом виноваты. Видите ли, боролись за спасение Байкала – хорошо. С поворотом северных рек – хорошо. А то, что у нас под носом, – не видели. А может быть, видели? Даже я, бабник Голубев, видел. Но чтобы отремонтировать один Михайловский замок, нужен, говорят, бюджет Дзержинского района за три года. А эта фифа…»

Голубев вышел в коридор. Наверно, он поехал бы за Аллой Андреевной в гостиницу, по телефону попросил бы ее спуститься вниз, все бы ей высказал, а потом попросил бы у нее прощения. Но в коридоре околачивался Бабс с булыжными глазами.

– Вы ее ударили, – сказал Бабс. – Вы бессовестный садист. Отдавайте наше варенье, оно не вам предназначалось.

– Захлебнись своим вареньем, – сказал Голубев Вынес вазочку и, протянув ее Бабсу, спросил: – Бабс, ты серьезно думаешь, что я ее ударил?

– Ну, не ударили. – Бабс опустил глаза. – Но смертельно обидели. Можете варенье съесть, только вазочку не разбейте.

– Подавись своей вазочкой, – сказал Голубев и ушел к себе в комнату.

«Конечно, она мещанка, кокетка, простофиля, но и я хорош. Набросился. Надо быть сдержанным».

Голубев набрал номер ее телефона. Никто не взял трубку.

«Еще не приехала. А может, пошла в буфет. Сосиски ест и глазищами на мужиков зыркает». Голубев представил оранжерейный взгляд Аллы Андреевны, ее улыбку, хрупкую и как бы неприкосновенную. «Да-да. Именно как бы…»

Позвонила Инга.

– Что у тебя стряслось? – спросила она. – Гадаю, за что ты меня фифой назвал? Кто-то, но я никакая не фифа.

– Это только тебе так кажется. Замуж тебе надо.

– Теоретик, – сказала Инга и повесила трубку.

Голубев убрал со стола и залез в постель. Телефон поставил рядом.

– И все-таки жаль, – сказал он.

Ему действительно было жаль Аллу Андреевну, можно даже сказать – жаль до слез. По крайней мере, в носу у него щипало.

«И ни к какой чертовой матери жалость не унижает человека. Алексей Максимович любил фразочки запузыривать: „Человек – это звучит гордо“. Человек груб, и злобен, и пуст, как скорлупа, если он не жалеет другого человека. Жалость вырастает из сострадания, из чувства вины, из любви, наконец». На последних словах Голубев поперхнулся. «Ишь, как закручиваю… Мое дело – тишина под водой». Он лег на спину и как бы подключился к акустическому приемнику. В идеале, чтобы не пугать треску, шумы аппарата должны быть в частоте естественных шумов моря. Но каким образом? Впрочем, один чудак, его приятель из дизельщиков, утверждает, что можно плавать совсем неслышно, планируя в подводных течениях. Голубев представил, как беззвучно парит в глубоководном течении аппарат с ихтиологами. Как подходят они к треске, как идут рядом…