Я дрался на танке — страница 10 из 59

И что бы я еще хотел добавить. Вот вы мне дали почитать интервью Иона Дегена, с которым мы, кстати, шли почти параллельно. Оба родились летом 25-го года, оба с Украины попали на Кавказ, а оттуда в Среднюю Азию. Только он окончил Чирчикское танковое училище, а я в Мары. Ему пришлось наступать в районе Витебска — Полоцка, и мне тоже. Он воевал в Литве и Восточной Пруссии, и я рядом. Его в части называли счастливчиком, и меня тоже. Вы посмотрите, сколько общего, но у нас почему-то совсем разное ощущение тех событий. В его интервью все мрачно, все плохо, все отступали, бежали. Все в черных тонах, да еще и коммунистический режим… А ведь мы тогда и слов-то таких не знали. Но я убежден, что воспоминания надо писать как ВОСПОМИНАНИЯ, а не оценивать все с позиции сегодняшнего дня.

Да, в начале войны было много плохого, даже ужасного, но повального бегства не было, армия не бежала, а отступала. Молдавию, например, защищали почти месяц и отошли только по приказу. А разве не героически сражались пограничники, разве Брестская крепость не держалась? Ленинград не держался? Так где же повальное бегство? Но читаешь его интервью, и создается такое ощущение, как будто некому было защищать. Но кто-то же держал фронт? Если все бежали, то почему немцы не взяли Кавказ, Сталинград? А в его интервью все мрачно и черно…

А сотни тысяч, если не миллионы добровольцев — это что, все из-за страха перед коммунистическим режимом? Под страхом смерти? Около пятисот человек повторили подвиг Матросова, совершено около шестисот воздушных таранов, а сколько человек повторило подвиг Гастелло… Это что, все от страха перед Сталиным? Да, было много плохого и неприглядного, но я же не обобщаю. И лично у меня рука не поднимается давать оценку тех событий с позиций сегодняшнего дня, это очень опасно и, я убежден, принципиально неверно.


— Но вы, например, на фронте чувствовали себя смертником?

— Да вы что? Всего за все время пребывания на передовой я потерял семь танков: четыре было подбито и три сгорело. Например, только с января по апрель 45-го сменил пять машин, а экипажей поменял еще больше. Но я всегда думал о том, что останусь живым, почему-то у меня была такая твердая убежденность. Как доказательство этому могу привести строчки из стихотворения, которое мы в редчайшие минуты отдыха написали с Ваней Поповым в ноябре 44-го.

И когда отгремят канонады,

и настанут счастливые дни,

так же сидя с тобой у ограды,

вспомним те боевые дни.

Мы верили, что останемся живыми, и написали об этом. Хотя на войне у летчиков и танкистов очень тяжелая доля, если не самая тяжелая. Конечно, пехоты погибло миллионы, но в процентном отношении нас, танкистов и летчиков, больше. Мы ведь между собой наши танки иногда называли — БМ-5, т. е. «братская могила пятерых»… Но о смерти мы как-то и не задумывались, лишь бы скорее в бой и закончить побыстрее эту войну…

Вот, кстати, что еще вспомнил. Совсем недавно смотрел передачу по телевидению, где один бывший танкист заявил, что головной танковый дозор — это смертники. Меня это прямо взорвало. Я возмущен, потому что это в корне неверно. Ведь лично я все время служил в разведке и остался жив. И не только я, но и мой взводный Ваня Дубовик все время воевал в разведке, правда, был легко ранен, но остался в части и не пошел в санбат. Володька Сергиевский только под Кенигсбергом, когда высунулся из люка, получил пулю, по касательной она задела висок, прошла под глазом, перебила нос, и он попал в госпиталь на долгих шесть месяцев. А Ваня Попов, а Лель Валуев, а Кутуз Валетов, которые тоже остались живы? Но если мы смертники, то кто же тогда воевал и побеждал? Нет, мы никогда не думали, что мы смертники и обязательно погибнем.


— Но вы на передовой чего-то больше всего боялись? Плена, например, или остаться калекой?

— Я не помню такого. У меня хоть и было несколько мелких ранений, царапин и легких контузий, но я даже в медсанбат не уходил и ранения почему-то не боялся. Думал, ранят так ранят. Дрожь в коленках отсутствовала, потому что был совсем молодой пацан. И у нас все в основном были такие. А насчет плена даже не задумывался, потому что не собирался попадать. Думал, что если окажусь в безвыходном положении, то, значит, «прощай мать-Россия»…

Не помню, чтобы меня хоть раз чувство страха сильно захлестнуло, и не помню, чтобы кто-то из наших ребят признался, что боится. Если поймал мандраж, то лучше в бой не ходить.

Хотя нет, все же был один случай, когда мне вдруг стало по-настоящему страшно. По-моему, это случилось во время очень тяжелых боев под Добеле, но может быть я и путаю. В одном из боев получилось так. Слева от нас находился склон, и я услышал, что как раз за ним начинается бой. Приказал механику продвинуться вперед, выстрелили со склона по немецкой батарее и опять спрятались за бугор. Еще раз выскочили и выстрелили, но, когда опять выехали, нам влепили сразу четыре или пять снарядов… Машина задымила, и мы, конечно, сразу начали выскакивать из танка, но я замешкался, никак не мог отсоединить шлемофон от рации. Но когда все-таки выскочил, то моего экипажа уже и след простыл. Вообще меня всегда поражало, что я выскакивал из танка позже всех.

Выскочил, спрятался под каток, жду, когда утихнет бой. А рядом с танком лежал убитый лейтенант — командир танкодесантников, и, как в таких случаях положено, я забрал у него документы. Но в том бою мы попали в окружение, из которого смогли выбраться только через несколько дней. Заняли круговую оборону и дня три отбивались от наседавших немцев. В тех боях из-за легкой контузии я перестал слышать, и, кстати, именно тогда мне единственный раз за всю войну пришлось стрелять из стрелкового оружия.

А когда все-таки вырвались из окружения и я вернулся в расположение батальона, а мне навстречу, как сейчас помню, идет Иван Дубовик и, чуть ли не заикаясь, спрашивает: «Ты живой?» — «А что со мной будет?» — «Так на тебя уже похоронку отправили»… Насколько я понял, что того убитого лейтенанта, который лежал у танка, приняли за меня и сообщили в штаб, что я погиб. И вот тут мне впервые за всю войну стало по-настоящему страшно. Я с ужасом представил, что будет с моей больной матерью, уже потерявшей во время эвакуации двух своих сыновей, если она получит извещение о моей смерти. Я испугался, что она просто не переживет эту весть, поэтому сразу сел и написал письмо родителям, что я жив-здоров, и четко поставил дату. И как потом оказалось, мое письмо и похоронка пришли домой с разницей в один день.

Вообще в нашем батальоне было три человека, которых называли «счастливчиками»: командир роты Николай Гордеев, Ваня Дубовик и я, потому что с тех пор, как мы пришли на фронт, уже несколько раз приходило пополнение, а нас даже серьезно не ранило.


— Как вы считаете, благодаря чему вы остались живы: везение, опыт?

— Наверное, все-таки благодаря опыту. Кто-то и подсказывал какие-то вещи, а что-то и сам начинал понимать.


— Говорят, на передовой люди чаще обращаются к Богу.

— Честно говоря, не помню. Может, про себя кто-то и что-то, но я не помню.


— Какие-то предчувствия, приметы у вас были? Может быть, обращали внимание на номера танков?

— Нет, это все глупости и предрассудки, у меня, да и, насколько знаю, у других, ничего такого не было. У меня были разные номера, я же часто менял машины, но помню, что на последней был 300-й номер, и надпись «Багратион». Просто как один из исторических героев нашей страны, а вообще у нас чаще всего на танках писали «За Родину!».


— Вы упомянули о том, что потеряли семь танков.

— Да, за год моего пребывания на фронте у меня было подбито или сгорело семь машин. А экипажей я сменил еще больше. Например, в конце февраля в тяжелейших боях в Восточной Пруссии наш корпус понес большие потери. В те дни немецкие войска предприняли отчаянные попытки разблокировать окруженные в Кенигсберге и вокруг него части, и нам пришлось вести тяжелые оборонительные бои. Каждый день мы отбивали по 6–9, а однажды и 11(!) атак. И вот в тех боях меня подбивали на протяжении пяти дней подряд — один танк сгорел, а четыре было подбито.

Своим ходом или тягачом их вытягивали на нашу ПРБ (полевую ремонтную базу), и пока танк ремонтировали, меня сажали на другую машину с новым экипажем. Я сам, немного подраненный, оглушенный и с большим количеством ушибов все-таки оставался в строю, но за эти пять дней в моих экипажах погибли 13 человек, а шестеро были ранены…

И зампотех нашего корпуса, полковник Шпитанов, когда в очередной раз увидел меня на ПРБ, не выдержал: «Опять? Ах ты, сукин сын!» Он ходил с палочкой и, замахнувшись ею, бросился за мной, а я под машину. «Вылазь!» Я ползу к корме, он за мной. Я к середине, а он между катков просунул палку. Тут за меня вступился механик-водитель: «Ну, зацепило нас. А у нас еще и трофеи тильзитские есть». — «Вылазь!» Я когда ему это на послевоенной встрече рассказывал, он смеялся.


— Многие ветераны рассказывают, что бывали такие командиры, которые не гнушались приложить подчиненных кулаком или даже палкой.

— Ну, это же житейская ситуация. А я, кроме своей оплеухи, на фронте ни разу не видел, чтобы кого-то ударили, хотя я слышал, что даже некоторые командующие Фронтами себе такое позволяли.


— Что за оплеуха?

— В начале января 45-го в районе города Гумбиннен (ныне г. Гусев Калининградской области. — Прим. Н.Ч.) немцы нанесли сильный контрудар и прорвали нашу оборону, продвинувшись на 15–20 километров. В те дни у нас была передышка перед наступлением в Восточной Пруссии, но 4 января два наших батальона Виктора Кожихина и Александра Удовиченко подняли по тревоге и поставили задачу — помочь восстановить положение. Пока выдвинулись к месту прорыва, уже наступила ночь, зимой ведь рано темнеет. Ничего не видно, куда двигаться дальше, непонятно.