Люди текли.
— Так хорошо.
Пустея, я думал, что да.
Понимаешь, говорил мне Сергей, я сам часто замечал, что люди ни о чем не думают. Они идут, а в головах у них — фоновый шум. Это даже не мысли, это какие-то обрывки, ошметки мыслей, череда помех, как в телевизоре с редкими картинками каналов. Они словно бы не живут, вернее, это нельзя назвать жизнью, это существование робота, механизма, у которого нет программы, или она испортилась. Достаточно заглянуть в глаза — тусклые, понимаешь?
Для чего вот они живут? Разве они понимают? Разве осознают? Разве стараются приблизиться к пониманию?
Посмотри, говорил мне Сергей.
Кажется, мы стояли на "Восстания", у стены, и я задирал голову на плотную толпу, текущую по ступенькам перехода.
Ты думаешь, они счастливы? — спрашивал он со странной гримасой. Ты думаешь, они знают, что такое счастье?
Голос у него подрагивал.
Мне жалко их. Мне ужасно жалко их, говорил он, словно с каждым словом ему делалось больно. Им кажется, что они живут. Вернее, они думают, что это жизнь. Бесцельная суета, за которой ничего нет, это жизнь. Деньги — это жизнь. Погоня за еще большим количеством денег — жизнь. Вся жизнь впустую. Вся. А потом они умирают…
— Коля.
Я открыл глаза.
— Ты как? — Ритка участливо заглядывала в лицо.
— Н-нормально.
— Я тогда побежала, да? А ты сам.
— Х-хорошо.
Ее поцелуй в щеку был легок, как бабочка.
Я вдруг вспомнил тот, первый поцелуй в кафе, и подумал, что он был теплее. А этот какой-то смазанный.
Я еще постоял, потихоньку, словно жизнью, наполняясь желаниями, мыслями, покалыванием в ногах, ощущениями сквозняка, обдувающего лоб.
Хорошо.
Уже в вагоне, трясущемся к "Звенигородской", мне вдруг подумалось: как странно. Раньше я часто вспоминал Усомского, его слова, его истории, примерял к себе, руководствовался ими. А теперь в голове моей звучит голос Сергея.
Наверное, каждому человеку в свой момент приходят нужные ему учителя. Главное, заметить их и принять. И их слова, их поступки поведут тебя дальше по жизни.
Ведь если подумать, если размотать мое прошлое, как детективную нить, Виктор Валерьевич появился в нашей с мамой квартирке, когда я хотел уже умереть. Я не знаю, божественное это было вмешательство или игра случая. Может быть, время от времени каждому человеку даются шансы вырасти, обрести смысл и цель существования. Кто-то ухватывается за них, а кто-то пропускает мимо. Я ухватился.
И Виктор Валерьевич вдохнул в меня желание жить.
Он научил меня преодолевать страх и не обращать внимание на свою ущербность. Он открыл мне, что все вокруг — тайна и таинство, восхитительная красота, и для того, чтобы видеть это, ощущать это, нужно только сердце.
Ни слух, ни глаза, ни ноги.
А Сергей дал мне то, чего мне стало не хватать с течением времени. Он показал мне место мое среди людей, мое предназначение.
Я — эбонитовая палочка.
Мне кажется, говорил Сергей, что мы — последние. Те, кто обладает такой возможностью. А может мы и вовсе уроды. Вывих генетический.
Он был пьян тогда.
Он, оказывается, сильно пил, и момент нашей встречи просто пришелся тогда на "трезвый" промежуток.
Понимаешь, говорил он, есть четыре стадии отношения к людям. Проходятся все. Наверное. Сначала это ненависть. Не какая-то глобальная ненависть и, собственно, не совсем ненависть. Не мизантропия. Почти бытовая неприязнь. Когда тебя толкают или мешают, или обливают грязной водой из лужи. Мысль выскакивает автоматически: гады, сволочи, был бы автомат… Затем следует стадия равнодушия. Противопоставления, отделения, эскапизма. Люди и я. Я не равно люди. Они сами по себе, где-то там, в другом мире, лишь бы не трогали. Пересечения вынуждены и в тягость и тебе, и им.
А третья стадия — жалость.
К этому приходишь все равно. Смотришь снизу эскалатора на пустоту в глазах, на серость лиц, на рябь в телевизорах душ, ни искры, ни горения, редко мелькнет, засветит одинокая фигура, но пропадет, и снова течет поток тихого безумия, пустота, бездна.
Становится жалко их.
О, Господи, Господи, слезы душат, выворачивают наизнанку. Думаешь: как же так? Кто вы, люди? Зачем вы сделали это с собой?
Или просто время обточило вас, обесточило, стерло все краски, весь огонь?
Бедные, убогие, приспособившиеся и привыкшие к этой убогости. Я спасу вас, я спасу всех вас, на кого меня хватит.
А четвертая стадия? — спросил я, потому что Сергей потом долго молчал.
Четвертая стадия, с непонятной улыбкой произнес он, это любовь. Потом должна прийти любовь. Ко всем. Ко всему человечеству.
Если тебя хватит.
Я вышел на "Звенигородской" и, одолев переход, погрузился в поезд до Финляндского вокзала. Меня толкнули под локоть, кто-то, перемещаясь, придавил телом. Не страшно. Но вот любить? Как можно любить всех, я не знал.
Рита, мама, Усомский. Папа, мамина сестра в Феодосии. Ну, еще Вероника Сергеевна. На этом список людей, к котором я испытывал добрые чувства, исчерпывался. Остальные… Кто для меня остальные?
А для случайного человека, кто или что для него остальные миллиарды? Давят ли они на стены его мирка? Или обтекают невидимой массой, протоплазменным разумным океаном?
Я когда-то давно, с подачи Виктора Валерьевича прочитал "Солярис" Лема, в котором похождения Кельвина на станции были сродни детективным, а сейчас вдруг подумал: а ведь интересно, все человечество, наверное, и является тем самым океаном.
Я (или кто-то другой), как Кельвин, как наблюдатель на станции, смотрю на него, а оно подсовывает мне Риту-Хари, строит вокруг мир из камня, стекла и стали, бурлит, показывает фигуры и лица, запускает гигантских железных детей в космос, пытается что-то сказать, или понять, или выяснить для себя.
Как его полюбить?
Не одну, не две капли. Не волну. Океан. Весь. Океан, который непонятен. Океан-зомби. Океан без желаний, океан фонового шума.
А может, подумалось мне, я выдумал все это?
Не океан. Себя. От одиночества, от покинутости, от равнодушия взял и представил, что это не я зависим от людей, а они от меня, что только я и могу…
Мозг умеет обманываться.
Солнце ходит вокруг него, что там люди…
В силу ущербности, наверное, можно даже впасть в некое состояние сродни тому, что провоцирует у верующих появление стигматов. В сущности, никакой разницы нет — стигматы или энергетика.
Но это, конечно, от неуверенности.
Я не знаю, смогу ли полюбить океан. Я боюсь, что не смогу. Он великий. Тайный. Темный. Раздираемый миллиардами желаний и не очень-то приятный.
Хватит ли меня на него?
И не имеет значения, кажется мне это или существует на самом деле.
У нас нет статистики, но Сергей был уверен, что после сеансов падает процент преступлений и растет число добрых, бескорыстных поступков. Только он сомневался, что эти цифры держатся достаточно долго. А так, конечно, было бы здорово.
Ведь людям как раз этого, наверное, и не хватает — осознания того, что их жизни — это свет, что смысл их существования — в доброте и общности, в совместном движении вперед, если не к звездам, то хотя бы к счастью.
А счастье, как ни крути, сочетание людских множеств.
Мне хочется думать, что я даю людям именно это. Короткое мгновение осмысленности. Видение того, ради чего стоит жить и за что не страшно умирать.
Смерть-то ждет всех.
Удивительно, как многие не понимают, что это барьер с особой ячеей: ни тело, ни деньги, ни квартиры на ту сторону не переходят. Была бы возможность, конечно, целые курганы б высились. И кто-нибудь на похоронах обязательно говорил хорошо поставленным голосом: "Здесь вместе с хозяином покоится все его состояние: акции, двести семьдесят семь миллионов евро, загородная вилла, все надежно присыпано песком, хрен вам, дорогие родственники".
Пустота. Пустота в душах. Как любить пустоту?
Может, он не разумный, этот океан пустоты? Может, все, что ему доступно, это жрать самого себя? Перемалывать, перетирать, сыто отрыгивая на периферию всяких сумасшедших философов и мессий.
И не получается тогда не думать о мессианстве. Если дано, надо нести. Не просто же так дано. А чей это замысел? Ведь не мой. Океана?
Хмурый, я вышел из метро.
Солнце тут же нагрело плечи и макушку. Тепло. Ноги мои болели заметно меньше, то ли Рита так повлияла, то ли я расходился наконец. А возможно, когда весь ты подчинен одной идее, все прочие болячки (ага, идея как бы тоже болезнь) стыдливо отступают, организм мобилизуется и давит всякую отвлекающую шелупонь.
В общем, живу, пока верю. Как-то так…
Я дошаркал до офиса, постоял, настраиваясь, все лишнее выбрасывая из головы. Половичок, три ступеньки.
— Зд-дравст-твуйте, Люба.
На место Риты взяли новенькую девушку. Крупный нос, близко посаженные глаза, длинные черные волосы. И странная манера общаться. Запанибратски. Со мной, с Вероникой Сергеевной, даже со Светланой Григорьевной. От этого у меня иногда возникало ощущение, что я не на работе, а на какой-то тусовке, сейчас вот-вот коктейли разнесут и музыку в стиле "транс" врубят. Проводки тынц-тынц, убытки вау-вау.
— Хай, мэн! — Люба взмахнула рукой над монитором.
Тонкие брови над челкой, дежурная улыбка. Ногти — черные, с белым ободком.
Ко мне она относилась с легкой приязнью, но совершенно не понимала, почему я заикаюсь и так по-дурацки хожу. Неужели нельзя нормально? Что, действительно больно? Да, ерунда, это с ногами просто серьезно не занимались. И не пугали по-настоящему. Ну, от заикания.
Казалось, ей, как ребенку со сломанной куклой, хочется разобрать меня, чтобы докопаться, что там неправильно устроено.
— Светлана Г-григорьевна на м-месте? — спросил я.
— Д-да.
— Д-дразнишься?
— Д-да.
— Эт-то грех.
— Это я тебя стимулирую. У тебя ж так никогда девушки не будет.
— У меня есть.
— А, блин, точно, — Люба скорчила гримаску. — Все равно надо исправляться, — выдала она. — Это ж не только твои проблемы, да?